Дмитрий Мережковский. Поэзия: стихотворения и поэмы
Вера
ВЕРА
Повесть в стихах
ГЛАВА ПЕРВАЯ
I
Недавно рецензент довольно жёлчный
Мне говорил: «Какая тьма певцов
В наш грубый век практических дельцов
Баллад, поэм, сонетов гул немолчный
Стоит кругом, как летом комаров
Унылое жужжанье!..» В самом деле,
Нам, наконец, поэты надоели.
II
Кто не рифмует?.. Целая гора
Стихов нелепых. Нынче все — поэты:
Военные, студенты, доктора,
Телеграфисты, барышни, кадеты,
Отцы семейств, юристы... Нам вчера
В редакцию товарищ прокурора
Прислал тетрадь рифмованного вздора.
III
И все они лишь об одном поют:
Как тяжело им жить на белом свете, —
И все страдают, плачут, мир клянут,
Бессильные, капризные, как дети
(Их пессимистами у нас зовут), —
Повсюду жалобы: «искусство пало».
Поэтов тьма — поэзии не стало.
IV
Нам скорбь приятна: все мы влюблены
В свою печаль и собственным напевам,
Слезам, тоске, всему, чем мы полны,
Уж слишком много придаем цены —
А жизнь для нас противна. Старым девам
Лет под сорок прилична эта грусть...
Но, Боже мой, мы знаем наизусть
V
Сердец разбитых стоны и признанья.
Нам, наконец, чувствительная ложь
И Надсону плохие подражанья
Наскучили!.. Как Надсон ни хорош,
А с ним одним недалеко уйдешь.
Порой стихи у нас по форме дивны,
Но все-таки мы слишком субъективны.
VI
О, кто найдет для музы новый путь,
Кто сделает искусство не забавой,
А подвигом, кто даст нам отдохнуть
На красоте спокойной, величавой,
Кто в дряхлый мир сумеет жизнь вдохнуть,
Кто воскресит твои живые струны,
Наш царь, наш бог, учитель вечно юный,
VII
Счастливый Пушкин? Да, в ужасный век
Сумел ты быть свободным и счастливым.
И ты страданья знал, каких вовек
Не знали мы, но умер горделивым
И не роптал, — и, жалкий род калек,
Тебе, гигант, дивимся мы с любовью, —
Твоей спокойной мощи и здоровью.
VIII
Восторженным в стихах не трудно быть,
Но, забывая собственное горе,
В гармонию печаль преобразить,
В своей душе, как свод небесный — в море,
Весь мир и всю природу отразить, —
Вот цель поэтов, Богом вдохновенных,
Что потрудней элегий современных
IX
И нашей модной «скорби мировой».
В тебе, о Пушкин, счастье и покой;
Ты примиряешь с жизнью, утоляя
Нам жажду сердца вечной красотой.
Не как вино, а как вода живая,
Не как духи, как аромат лесов —
Святая прелесть пушкинских стихов.
X
Но, впрочем, как бы ни были мы плохи,
А надо жить: искусство — не игра.
Мне кажется, что бросить нам пора
Элегий томных жалобные вздохи,
Все эти пробы детского пера,
Альбомные стишки для институток...
Приняться бы за эпос, кроме шуток.
XI
О, светлого искусства торжество,
Привет тебе, эпическая муза!
Твои жрецы — титаны... Ничего
Не может быть желанней твоего
Спокойного и верного союза.
Пускай шумит лирический поток —
Ты, эпос, тих и вечен, и глубок!
XII
Но устарел в наш век вполне реальный
Волшебный мир классических поэм, —
Восток, Эллада, розы и гарем,
И красота природы идеальной, —
Роскошных пальм тропический эдем,
Халифы, демоны, монахи, феи —
Во вкусе лорда Байрона затеи.
XIII
Нет, право, в современных городах,
В театрах, фабриках, в толпе столичной,
В шестиэтажных пасмурных домах
И даже в серых, дымных небесах
Есть многое, что так же поэтично,
Как волны, степь и груды диких скал —
Романтиков обычный арсенал.
XIV
В болезненном и сумрачном пейзаже
Большого города найдет поэт,
Быть может, то, чего в природе нет:
Есть красота в искусственном; и даже
Свет электричества, волшебный свет,
Порою над столицею печальной
Прекраснее луны сантиментальной.
XV
У нас культуру многие бранят
(Что, в сущности, остаток романтизма),
Но иногда мне душу веселят
Локомотив иль царственный фрегат
Изяществом стального механизма.
А всё ж родней мечтателям пока
Восток и Рим, и Средние века...
XVI
Но я решил, привычку побеждая,
Героя взять для повести моей
Из современных будничных людей...
Дитя больное северного края,
Он родился в одной из тех семей,
Где, несмотря на кумфорт и достаток,
Какой-то буржуазный отпечаток
XVII
Лежит на всем. Лет тридцать прослужив,
Его отец страдал обычным сплином
И засореньем печени. Схватив
На скверной даче в Парголове тиф,
Скончался он с довольно важным чином,
И скромный, тысяч в сорок, капитал
Он, умирая, сыну завещал.
XVIII
Давно уж мать больна была чахоткой.
Покорная, с надеждой на Творца,
Сережу покидая, до конца
Она осталась любящей и кроткой.
Но он не помнил милого лица,
И лишь как сон, как то, что слышал в сказке,
Он вспоминал ее святые ласки.
XIX
Лет с десяти страдал уже хандрой
И склонностью к чахотке наш герой —
Родителей печальное наследство.
Как бред тяжелый промелькнуло детство.
С болезненной угрюмою душой,
Сережа был ребенком некрасивым,
Мечтательным и странно молчаливым.
XX
Наследственность, мы все — твои рабы!
Твоим слепым законам жизнь покорна,
Со дня рожденья будущей судьбы
В нас тихо спят невидимые зерна:
Мы ей должны отдаться без борьбы.
Из рода в род болезнь и преступленья
Передают друг другу поколенья...
XXI
И зверь таится в каждом из людей,
И, тысячами уз порабощенный,
Он не смирился: в денди наших дней
Под оболочкой моды утонченной
Порой сквозят инстинкты дикарей —
С их жаждой крови, ужасом и мраком, —
Под этим белым галстуком и фраком.
XXII, XXIII
. . . . . . . . . . . . . . . . .
XXIV
В гимназии невыносимый гнет
Схоластики пришлось узнать Сереже...
Словарь да синтаксис; из года в год
Он восемь лет твердил одно и то же.
Как из него не вышел идиот,
Как бедный мозг такую пытку вынес,
Непостижимо. «Panis, piscis, crinis»1, —
XXV
Вот вся наука... Иногда весной
Он ласточкам завидовал. Не учат
Они Aorist первый и второй,
Грамматикой латинской их не мучат.
Пока бедняга с жгучею тоской
Смотрел, как в синем небе реют птицы,
Он получал нули да единицы.
XXVI
Когда зимой пленяло солнце взор
Сквозь дым багровый ласковым приветом,
И душный класс, и мрачный коридор
Был озарен янтарным полусветом, —
О, как Сережа рвался на простор,
И как хотел он, весь отдавшись бегу,
Лететь в санях по блещущему снегу!
XXVII
Над Ксенофонтом голову склонив,
Он забывал о грозном педагоге,
Смотрел куда-то вдаль и был счастлив...
Но вдруг звучал над ухом голос строгий:
«Скажите мне от amo2 конъюктив!» —
И со скамьи мечтатель пробужденный
Вставал дрожащий, робкий и смущенный.
XXVIII
Домой он не на радость приходил:
И отдохнуть не смел ребенок бедный.
Над Цицероном выбившись из сил,
Еще князей удельных он зубрил
До полночи, измученный и бледный,
Чтоб утром под дождем бежать скорей
В гимназию при свете фонарей.
XXIX, XXX, XXXI
. . . . . . . . . . . . . . . . .
XXXII
Немудрено, что, кончив курс, Сергей
Считал весь мир печальною ошибкой.
Озлобленный, далекий от людей,
Он осуждал с презрительной улыбкой
Их с высоты учености своей,
Искал спасенья в отрицанье чистом —
И вообще был крайним пессимистом.
XXXIII
Но он — студент. Какой счастливый день!
С каким восторгом он вошел под сень
Таинственных больших аудиторий.
Он с трепетом заглядывает в тень
Немых библиотек, лабораторий;
На лекциях он — весь вниманье, слух...
Но скоро в нем научный жар потух.
XXXIV
С тупым лицом, рябой и косоглазый,
Какой-то метафизик примирял
Ученье церкви с Кантом. Он дремал,
Цедя сквозь сон медлительные фразы,
И, не боясь свистков, провозглашал
Тот принцип, что почтенье к людям надо
Определять количеством оклада.
XXXV
Сереже было стыдно; а потом
На кафедру взошел старик с лицом
Пергаментным, в очках; губа отвисла,
И мутный взор потух. Беззубым ртом
Зашамкал он уныло числа, числа...
История — без образов, без лиц,
Ряды хронологических таблиц!..
XXXVI
Но вот — юрист; он обожал остроты,
Был фат, носил фальшивый бриллиант,
Не знал предмета, но имел талант
Придумывать словечки, анекдоты
И пошлости. Сереже этот франт
Казался неприличным и вульгарным;
Он, впрочем, был довольно популярным.
XXXVII
В своих товарищах не мог Сергей
Узнать студента добрых старых дней.
Где искренность, где шумные беседы,
Где буйный пыл заносчивых речей,
Где сходки, красные рубашки, пледы,
Где сумрачный Базаров-нигилист?..
Теперешний студент так скромен, чист
XXXVIII
И аккуратен: он смирней овечки,
Он маменькин сынок, наследства ждет,
Играет в винт и в ресторане пьет
Шампанское, о тепленьком местечке
Хлопочет, пред начальством шею гнет,
Готов стоять просителем у двери
И думает о деньгах да карьере...
XXXIX
. . . . . . . . . . . . . . . . .
XL
Был старичок-профессор: пылкий, страстный,
Гуманностью он увлекал без слов —
Одной улыбкой мягкой, детски ясной;
Идеалист сороковых годов,
Он умереть за правду был готов.
. . . . . . . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . . . . . .
XLI
В морщинках добрых, с лысой головой,
Он был похож на маленького гнома.
На пятом этаже большого дома
В его квартирке плохонькой, порой,
По вечерам бывал и наш герой.
Жара, веселье, чай и папиросы,
И шум, и смех, и важные вопросы.
XLII
Один кричал: «Не признаю народа!..»
Другой в ответ: «Толстой сказал...» — «Он врет
— «Нет, черт возьми, дороже нам свобода...»
— «Пусть сапоги Толстой в деревне шьет...»
— «Прогресс!.. Интеллигенция!.. Народ!..»
Всё, наконец, сливалось в общем шуме.
Сергей внимал в глубокой, тихой думе.
XLIII
Пора домой. Он вышел. Ночь ясна.
Костры извозчиков пылают с треском,
А на Неве голубоватым блеском
Мерцают глыбы льда, и холодна
В кольце туманной радуги луна,
И полны Сфинксы грусти величавой,
И задремал Исакий златоглавый.
XLIV
Его столбов и портиков гранит,
Весь опушенный инеем, блестит,
И по углам склонились, недвижимы,
Чернея в звездном небе, херувимы...
А Невский электричеством залит,
Кареты, вывески, кафе, — и звонок
В морозной ночи гул последних конок.
XLV
И думал так наш скептик молодой:
«О чем они так спорили, кричали?
Народ, культура, знанье, — Боже мой,
Но здесь, пред этой ночью голубой,
Как жалки все тревоги и печали!
Мне в двадцать лет не страшно умереть.
И, право, в жизни нечего жалеть.
XLVI
Жалеть!.. Я даже рад тому, что болен.
Я волю жить сознаньем превозмог,
Как Шопенгауэр говорит...» Доволен
Был юный наш философ тем, что мог
Цитатой подтвердить свой монолог.
Он чувствовал себя оригинальным,
Обиженным, и гордым, и печальным.
XLVII
В своих глазах он был почти велик.
Не понимал Сережа в этот миг,
Что пессимизм дешевый и банальный,
Всю эту грусть он взял из модных книг,
Из фельетонов да статьи журнальной,
Что свой красивый, мрачный идеал
Он у поэта Минского украл.
XLVIII
И между тем как цепью бриллиантов
Над Невским ряд полночных солнц горел,
На улицу с презреньем он глядел,
На бедняков, публичных женщин, франтов...
«Как я далек от их ничтожных дел!..
Живут, страдают, любят, суетятся,
А смерть придет, — как сон они умчатся!..»
XLIX
И в шубу он закутался плотней,
И сделалось тепло ему от меха,
От сладостного внутреннего смеха
Над глупой жизнью маленьких людей;
Он опьянен был горестью своей,
Она ему казалась необъятной:
Ведь над собой поплакать так приятно.
L
Пришел домой, разделся он и лег.
Но мучил кашель, голова горела...
Потухли грезы. Слаб и одинок,
Он ласки жаждал и уснуть не мог.
А ночь в глаза так пристально глядела,
И, как могильный камень, тяжела,
Теперь уж скорбь не шуткою была.
LI
Ни сладких дум, ни слез, ни вдохновенья,
Ему казалось глупым и смешным,
Что он считал великим за мгновенье.
Не скептиком, могучим, гордым, злым,
Он просто был несчастным и больным,
Покинутым ребенком. Одиноки
Теперь мы все: таков наш век жестокий!
LII
Мы думаем, безумцы, лишь о том,
Чтоб оградиться от людей наукой,
Правами, силой, деньгами, умом...
Но в нашем я, ничтожном и пустом,
Томимся одиночеством и скукой.
Борьба за смерть, — Vae victis!3 — кровь за кровь,
У нас в руках — весь мир! Но где любовь?
LIII
Железные дороги, телефоны
И Эйфелева башня до небес, —
Великий век открытий и чудес!..
А между тем нам как-то скучно... Стоны,
Разврат и голод... Жар любви исчез...
Вселенную мы знаньем победили,
А в сердце... в сердце мрачно, как в могиле.
LIV
И встал Сергей и к шкафу подошел.
Из книг он выбрал «Исповедь» Толстого.
Едва страницы первые прочел,
Он увидал софизмы, произвол...
Но сколько в вас для чувства молодого
Знакомой боли и родной тоски,
Гектографа заветные листки!
LV
Сережа думал: «Да, блаженны те,
Кто жизнь проводят в тишине, в заботе
Об урожае, в сельской простоте,
В слиянии с народом и в работе.
Но если верить жизни, не мечте,
Но если дел искать, не грез, — увидишь сразу
В непротивленье злу пустую фразу.
LVI
. . . . . . . . . . . . . . . . .
LVII
Толстой! Надолго ли в тебе угас
Сомненья дух мятежный и суровый?
Увы, ты мира дряхлого не спас...
Как знать, теперь, быть может, веры новой
Ты жаждешь сам, невидимо для нас.
А веры нет и быть ее не может,
И скорбь по ней нам сердце вечно гложет.
LVIII
Наш век, как ни один из всех веков,
Неведомого ищет и томится,
От мук изнемогает, пасть готов
И вдруг опять из порванных оков
Встает непобедимый и стремится...
Куда?.. навеки скрыто Божество.
Погибнем мы, но не найдем его!»
LIX
Сидел он долго, долго на постели.
Свеча померкла, алый свет играл
В замерзших окнах; фабрики гудели;
Спешил рабочий; дым из труб вставал;
С балов кареты мчались... Замирал
Далекий колокол, и сквозь дремоту
Столица принималась за работу.
LX
Забелин... (но героя моего
Я позабыл представить вам, читатель:
Забелиным я буду звать его).
Поближе из студентов никого
Не знал он, кроме Климова. Приятель,
Блондин в очках, высокий и худой,
Понравился Сереже добротой.
LXI
Как истинный народник, откровеньем
Он «Власть земли» Успенского считал,
Не мучился, как наш герой, сомненьем
И жизнь не в поэтический кристалл,
Но, как работник, трезво созерцал,
Был полон нежности, любви и чувства,
А между тем не понимал искусства.
LXII
Зато во всем Забелин до сих пор —
Лишь дилетант, а Климов просто, смело
И бодро примется за жизнь и дело.
Хотя едва не каждый разговор
Переходил у них в жестокий спор,
Они вполне сошлись, как два контраста,
Что в дружбе и любви бывает часто.
LXIII
Камин пылает, лампа на столе.
Сережа любовался в полумгле,
Как угольки просвечивали нежно
Сквозь тонкий пепел, и внимал небрежно,
С насмешливою думой на челе,
А Климов мерил комнату шагами,
Курил, кричал, размахивал руками:
LXIV
«Ты — баба, эгоист!.. Твоя тоска
И пессимизм, и жажда идеала —
Вздор, сущий вздор пред скорбью мужика
О том, что нынче подать велика,
А хлеб не уродился, лошадь пала!..
Ты — барин... ты чужим трудом живешь,
Вся жизнь твоя — бессмыслица и ложь!..
LXV
Нам, видите ли, скучно, мы не в духе...
Но, Боже мой, в деревне хлеба нет!
Там люди мрут от голода, как мухи,
Там нужен свет, пойми, — любовь и свет!..
А мы... Какая подлость!..» Но в ответ
Сергей: «За мной весь Запад, вся наука.
Там тоже — скорбь, отчаянье и мука!..
LXVI
За мной — Шекспир и Байрон...» — «Старый хлам!
Есть многое важней литературы:
Возьми народ, — какая свежесть там,
Какая сила! Будущность культуры
Принадлежать рабочим, мужикам...
Эстетика — черт с нею!.. Надоела...
Нам надо пользы и добра, и дела!»
LXVII
— «Ну, вот, начнется Писарев, готов
Ты сапоги признать важней Шекспира!..
Послушай, Климов, кроме мужиков,
Есть воздух, солнце, аромат цветов,
Вся красота и всё величье мира!
Ну, неужель и у тебя в крови
Нет жажды счастья, славы и любви?..
LXVIII
Ты, впрочем, взгляд изменишь, — я уверен...
А кстати, вот что: в будущем году
Мы кончим курс, что делать ты намерен?»
— «В чиновники, конечно, не пойду!
Мне кажется, способен я к труду.
Учить ребят я буду в сельской школе,
И, право, мне не надо лучшей доли!»
LXIX
— «Как счастлив ты! — проговорил Сергей
С улыбкою печальной. — Верить страстно —
Вот Божий дар таких, как ты, людей.
Какой ты цельный!.. Всё в тебе так ясно...
Завидую я простоте твоей...
А мы... несчастные!..» — и головою
Поник на грудь он с искренней тоскою.
LXX
«Но, Климов, тех, кому недостает
Простой любви, вы не судите строго...
О, жизнь в тебе ключом так мощно бьет!
Ну, дай мне этой силы, ради Бога!
Заставь меня поверить хоть в народ...
Без веры жить нельзя!..» — Он со слезами
Взглянул и вдруг закрыл лицо руками.
LXXI
В нем было столько боли и тоски,
Что, полон весь участия немого,
Глядел в смущенье Климов сквозь очки,
Не выпускал из рук его руки
И жал ее до боли, и сурово
Твердил: «Дурак я!..» — И еще тесней
С тех пор сошелся с Климовым Сергей.
LXXII
Но кончен курс. Теперь бы жить, трудиться,
А он, Обломов в двадцать лет, скучал,
Не знал, что делать, жил на капитал,
В отчаянье, чтоб как-нибудь забыться,
Он сотни две томов перечитал,
Собой, людьми и жизнью недоволен...
А в сущности, Сергей был просто болен.
LXXIII
Гнилая петербургская весна,
Темнеет снег и тает понемножку.
Потоп! Столица вся запружена.
И барышня, показывая ножку,
Над лужею порой краснеть должна.
Но дворники работают повсюду:
И колют, рубят снег и валят в груду.
LXXIV
Лишь изредка, чтоб обмануть, блеснет
В туманах луч болезненного солнца, —
И вывеска над лавкою сверкнет,
Стекло, фонарь иль в глыбах синий лед
На санках с мокрой клячею чухонца...
И дождь да снег — опять на целый день,
И все больны, из дома выйти лень.
LXXV
Чиновники о даче грезят снова,
И жаворонков в булочных пекут;
Мечтают дети, скоро ль побегут
Играть в серсо вкруг дедушки Крылова;
Кругом от тифа да чахотки мрут,
А Фофанов в невозмутимых грезах
Поет себе о соловьях да розах.
LXXVI
Забелин простудился, кашлять стал.
Ему лекарство доктор прописал.
Не помогло, — он осмотрел серьезно,
Послушал грудь и, наконец, сказал:
«Советую на юг, пока не поздно.
Вам вреден Петербург». Сергей тотчас
Собрался и поехал на Кавказ.
LXXVII
Порою как-то душно мне в вагоне...
Я отрицать не думаю прогресс, —
Но то ли дело бешеные кони,
И песня ямщика, и даль небес,
И вольный воздух, и сосновый лес
С росистым мхом, с весеннею фиалкой!..
Увы! мне нашей старой тройки жалко.
LXXVIII
Локомотив — хорош... Но сундучки
Капризных дам, кондуктора, билеты, —
Какая пытка!.. Копоть да свистки,
На станциях — холодные котлеты,
Рыдают дети и визжат болонки,
И на голову валятся картонки...
LXXIX
Зато герой наш сердцем отдохнул,
Когда из душного вагона вышел,
Еще на даль морскую не взглянул
И лишь, смутясь, издалека услышал,
Какой-то грозный непонятный гул,
И вдруг подумал: «Море!» — и, сверкая,
Пред ним открылась бездна голубая...
LXXX
Вот — пароход. Забелин — на корме,
Где пахнут дегтем влажные канаты.
Теснились думы чудные в уме,
Следил он, смутной радостью объятый,
Как выступали звезды в синей тьме
И как с чертой великой горизонта
Сливалась даль темнеющего Понта.
LXXXI
Он видит раз: над морем в небесах
Повисло ожерелье из алмаза.
Оно мерцало в утренних лучах,
И сердце сжал какой-то чудный страх:
То были вечные снега Кавказа.
Они внимали шуму волн морских, —
И холодом повеяло от них...
LXXXII
Привет мой вам, кавказские вершины!
Как облака, — чуть тронуты зарей, —
Вы блещете воздушной белизной...
У ваших ног зеленые пучины
Поют вам гимн... И думал наш герой:
«Там, в Петербурге, — снег, туман, ненастье,
А здесь... О, Боже мой, какое счастье!
LXXXIII
И как я смел роптать!..» Душой смирясь,
Перед лицом природы необъятной,
Он чувствовал свою живую связь
С какой-то силой вечной, непонятной,
И в глубь небес глядел, без слов молясь,
Как будто чем-то пристыжен, безгласен;
Он думал: «Господи, как мир прекрасен!..»
LXXXIV
Но здесь на время я оставлю нить
Моей унылой, будничной поэмы.
Нас, верно, будут критики бранить
За смелость рифм, за тон, за выбор темы,
Пожалуй, и Буренин уязвить
Захочет эпиграммой; но, конечно,
На рецензентов я смотрю беспечно.
LXXXV
Редакторы журналов — вот беда:
Какой почтенный вид, — и ни следа,
Ни проблеска свободной мысли, чувства!..
Число подписчиков — важней искусства.
Да сохранит нас Феб от их суда:
Твой карандаш, о цензор, мне милее,
Чем важного редактора затеи!
LXXXVI
. . . . . . . . . . . . . . . . .
LXXXVII
О, только бы читательницам милым
(Для нас важней всего их приговор)
Не показался мой рассказ унылым.
Любезных дам неблагосклонный взор
Произведенье губит. До сих пор
В романе нет того, чем милы книги, —
Какой-нибудь таинственной интриги,
LXXXVIII
В чем каюсь от души... Зато в главу
Вторую поместить решил я сцены
Любви, свиданий, ревности, измены, —
И вдруг всю эту пеструю канву
Нежданною развязкой оборву
На самом интересном месте: сладки
Для наших дам любовные загадки.
LXXXIX
А, впрочем, может быть и то: умней
Я сделаюсь с годами. Скуки ради
Марать стихи в заброшенной тетради —
Занятие достойное детей...
Забуду я о повести моей
Для дел серьезных, — и потонет в Лете
Забелин мой, как, впрочем, всё на свете.
ГЛАВА ВТОРАЯ
I
Как подымает с отмели волна
Дремавший челн, так легкий ямб уносит
Мои мечты, и, вновь пробуждена,
Гармонии душа моя полна,
И сердце рифм и нежной грусти просит.
Ну, что же, с Богом! Вольную ладью
Предав волнам, я счастлив и пою.
II
Пою опять... О, слезы вдохновенья,
Кто вами плакал, кто хоть раз вкусил
От муки творческой, тому нет сил
Молчать, и нет возврата и спасенья:
Он сердце музе строгой посвятил.
Что слава, радости, любовь земная?
Он был подобен Богу, созидая!
III
Но я вернусь к Забелину. Исчез
Батумский берег; запах нефти, лес,
Под солнцем в лужах буйволы, дремотой
Объятые, туманный свод небес,
Стоячая вода, тростник, болото,
Имеретины в серых башлыках
И зелень кукурузы на полях.
IV
Сурам. Долины, сосны, водопады;
В лицо пахнула свежая струя,
Меж гор цветущих — снежные громады,
И сладостен, как трели соловья,
В тени жасминов звонкий шум ручья.
А там, на скалах, в думы вековые
Погружены развалины седые.
V
Сергей на тройке мчится; вот Боржом;
Как с братом брат, обнялся с Югом нежным
Здесь наш родимый Север, и в одном
Они слились в лобзанье безмятежном.
Улыбка Юга — в небе голубом,
А милый Север — в воздухе смолистом,
В бору сосновом, темном и душистом.
VI
Кура гудит, бушует, и волнам
Протяжно вторит эхо по лесам,
И жадно грудь впивает воздух горный,
И стелется роскошно по холмам
Сосна да ель, как будто бархат черный,
Как будто мех пушистый, и на нем
Лишь стройный тополь блещет серебром.
VII
О, если вы из городов бежали,
Чтоб отдохнуть от жизни и людей, —
Туда, под тень дубрав, туда скорей!..
Там шум лесной баюкает печали,
Там можно спать под пологом ветвей,
На свежем мху, на шелковой постели,
Как только спят в родимой колыбели.
VIII
Сергей в Боржоме комнатку нашел,
И зажил он, спокойный и счастливый,
Совсем один; приносит чай и пол
Ему метет старик-грузин плешивый;
Он любит с ним беседовать; на стол,
Меж тем как он, открыв окно, читает,
Акация порой цветы роняет.
IX
Он утром пил две чашки молока
И с грубой палкой местного изделья,
Здоровый, бодрый, уходил в ущелье.
Листок, былинка, горная река,
Молчанье скал и шорох ветерка
О смысле жизни говорили проще,
Чем все его философы; и в роще
X
Бродя весь день, он не был одинок:
Как будто друг забытый и старинный,
Что ближе всех друзей, в глуши пустынной
С ним вел беседу, полевой цветок
Он целовал; хотел — и всё не мог,
Когда глядел на небо голубое,
Припомнить что-то милое, родное.
XI
Как рад Забелин, что охоты нет
Читать весь хлам журналов и газет!
Он заходил в курзал патриархальный,
Чтоб освежиться ванной минеральной,
А в три часа садился за обед,
И весело струею кахетинской
Он запивал шашлык да сыр грузинский.
XII
По праздникам устраивался бал
В курзале. Гул Боржомки заглушая,
Оркестр военной музыки играл;
За парой пара, вихрем пролетая,
Кружится в легком вальсе; блещет зал;
И после света кажется темнее
Глубокий мрак каштановой аллеи.
XIII
А на веранде воздух так душист;
Там на скамейке барышне читает
Свои стихи влюбленный гимназист,
И местный Дон Жуан — телеграфист —
С княжной восточной под руку гуляет;
И важно оправляет свой мундир
Для польки батальонный командир.
XIV
Однажды на таком балу, случайно,
Сергей увидел девушку. Она
Была блондинка, высока, стройна...
Предчувствием, почти боязнью тайной
В нем сердце сжалось; грации полна,
Прошла она легко, не бросив взгляда;
На освещенных листьях винограда
XV
В саду склоненный профиль чуть белел.
Герой наш отвернулся и хотел
Уйти, — была попытка бесполезна;
Старался не глядеть — и всё глядел;
И как порой страшит и манит бездна,
Не взор, не прелесть юного чела, —
К ней сила непонятная влекла.
XVI
В чем женщины таится обаянье,
Того вовек не выразят слова,
Как музыки, как роз благоуханья.
Здесь гордый ум теряет все права:
И жалок тот, и в том душа мертва,
Кто не сознал пред женщиной любимой,
Как многое в любви непостижимо.
XVII
О, вот один из вечных алтарей,
Чей фимиам для нас, как прежде, сладок!
Что груды книг, — вся мудрость наших дней, —
Любовь, любовь, пред тайною твоей,
Пред этой величайшей из загадок!
Пусть рушатся миры, — он не исчез,
Последний бог, последний луч небес!
XVIII
Поэзия любви первоначальной,
Улыбка первая и первый взгляд,
Вы отлетаете, как вздох печальный
Далеких струн, как легкий аромат,
И уж ничем вас не вернуть назад:
Так вечером бывает час безмолвный,
Когда земля и небо, тайны полны,
XIX
Чего-то ждут, и вдруг звезда вдали,
Там, где-то в синей бездне, так глубоко,
Что взоры к ней едва достичь могли,
Затеплится... И, чуждая земли,
Она дрожит слезинкой одинокой;
Тебя все звезды ночи никогда
Нам не заменят, первая звезда!
XX
Но наш герой наивно верит власти
Рассудка; он ни разу не любил;
С душою девственной и полной сил,
Считал себя он неспособным к страсти.
Не зная женщин, он о них судил
С холодностью и с видом утомленным;
Ему смешно: как можно быть влюбленным?
XXI
Конечно, отчего не пошутить,
Не поиграть любовью для забавы;
Как знать, начнет интригу, может быть,
Он только для того, чтоб изучить
Провинциальных барышень и нравы.
Но я скажу, не тратя лишних слов,
Он по уши влюбиться был готов,
XXII
И вовсе не на шутку... Слава Богу,
Давно пора ленивый мой рассказ
Мне вывести на торную дорогу.
Я с героиней познакомлю вас.
Забелин ей представлен; как не раз
О том мечтал, он принял вид небрежный;
Но взгляд, улыбка, платья шорох нежный —
XXIII
И вздрогнул он, смущением объят,
И оба кинули мгновенный взгляд,
Глубокий, любопытный и бесстрастный,
Как два бойца пред битвою опасной;
И ждут они, и пристально следят...
Так полководцы на полях сраженья
Обдумывают планы нападенья.
XXIV
Поклонников толпой окружена,
Она казалась резвою кокеткой;
Но видел он сквозь смех ее нередко,
Что грустью тайною она полна.
Так в горном озере блестит волна
И отражает солнца луч беспечный,
А там, на дне, — там мрак и холод вечный.
XXV
Как часто в поединок на словах
Они вступали, полные отваги,
И скрещивались в воздухе, как шпаги,
Вопрос с ответом; и порой в очах
Сверкали гнев, победа или страх.
Возбуждены приятно были нервы,
И каждый думал: кто-то сдастся первый?
XXVI
Ее везде преследует Сергей
Сарказмами, иронией своей,
Язвит и сердит с вдохновеньем злобным.
Так и в любви томит сердца людей
Желанье власти над себе подобным.
Меж тем как быть счастливым он бы мог,
Из гордости остался одинок.
XXVII
Забелин увлечен игрой бесплодной.
Он очень мало с чувствами знаком,
А между тем исследует умом
Свою любовь с жестокостью холодной,
Как скальпелем пытливый анатом.
Но, к счастью, все сомненья и анализ,
Не разлагая чувства, притуплялись.
XXVIII
Сергей был некрасив, и худ, и мал.
Замечу в скобках: есть обыкновенье,
Чтобы герой поэмы представлял
Иль красоты, иль силы идеал;
Прошу у всех читательниц прощенья
За бедного героя моего,
Но истина дороже мне всего.
XXIX
В его лице был отпечаток серый
Родных небес, — на нем румянца нет;
Но Веру — героиню звали Верой —
Пленял порою мысли чудный свет
В его очах, среди живых бесед.
Дышала в нем та внутренняя сила,
Что больше красоты она ценила.
XXX
Ей нравился его свободный ум,
Непримиримый, дерзкий и печальный.
У них так много было общих дум;
Поклонники, интриги, сплетен шум —
Ей чуждо всё в глуши провинциальной.
Так лилия порой грустит одна
Среди болот, чиста и холодна.
XXXI
На тихие боржомские долины
Нисходит южной ночи благодать.
Собрался маленький пикник в теснины
Окрестных гор прохладой подышать.
Сергей увидел Верочкину мать:
Она была вся в трауре, вдовою,
С лицом приятным, доброй и простою.
XXXII
Дремучий лес таинственно молчит,
Идут с волами пыльные обозы,
Ночной росы у неба просят лозы,
Как сердце слез любви, и не блестит
Луна большая, круглая, как щит.
Забелин с Верочкой ушли далеко
К волнам Куры и сели одиноко.
XXXIII
Луна встает — и лик ее бледней,
Бледней и ярче; мир простерт пред ней
Без сил, без воли, страстью побежденный.
Как пред своей царицей — раб влюбленный.
Под властью обаятельных лучей
Всё замерло, затихло, покорилось
И томным, мягким светом озарилось.
XXXIV
О, если мир покорен ей, то нам,
Сердцам людей, неведомым цветам,
Как не дрожать от этой чудной власти,
Как не отдаться сладостным лучам,
Как не открыться и не жаждать страсти?
Когда цветы, когда сердца полны, —
Свой аромат пролить они должны.
XXXV
В тот миг Сергей забыл про осторожность,
Он лгать не мог, опасности был рад,
Любил глубоко, чувствуя ничтожность
Коварных планов, хитростей, засад;
И, сердце обнажив, как друг и брат,
Доспехи сбросив, кинув меч ненужный, —
Перед врагом стоял он безоружный.
XXXVI
Взяв руку Веры трепетной рукой,
Он говорил ей: «Оба мы тоскуем,
О, если бы вы знали, как порой
Я ласки жажду, тихой и простой!
Зачем же лицемерим мы, враждуем?
Простите, я признаний не терплю,
Скажу вам попросту: я вас люблю...»
XXXVII
И, увлечен потоком красноречья,
Он ничего не видит, как поэт,
Не слушает, не ждет противоречья,
Не замечает, что ему в ответ
Она не говорит ни «да», ни «нет».
Он был так полн самим собою в счастье,
Что не подумал об ее участье.
XXXVIII
А ей на жертву весело глядеть,
Как рыбаку на золотую рыбку,
Что блещет, вьется, попадая в сеть.
О, если б только мог он рассмотреть
Румяных губ мгновенную улыбку,
Лукавую, как мягкий свет луны
На влажном лоне трепетной волны!
XXXIX
«Еще одно признание, о Боже!.. —
Так думала, не поднимая глаз,
Кокетка наша. — Всё одно и то же...
Как я привыкла к звуку нежных фраз, —
Мне говорили их уж столько раз, —
Те — из любви, другие — по расчету...
Он, кажется, пятнадцатый по счету».
XL
Сергей любил — надолго ль — всё равно;
Он говорил так сильно и умно,
Такою музыкой и вдохновеньем
Всё было в речи пламенной полно,
Что даже Веру сладостным волненьем
Он заразил; она гордилась им,
А кем гордятся, тот почти любим.
XLI
Но на другое утро он в постели
Припомнил всё... И вдруг вскочил Сергей:
«Да я в любви признался... в самом деле...
Вот глупость-то!» В дали грядущих дней
Он прозревал твой факел, Гименей,
Уж перед ним мелькал халат супруга...
И разлюбил он Веру от испуга.
XLII
Так вечером (предупреждаю вас,
Для глупостей весьма удобный час)
Отважен ум, душа кипит страстями,
Но глянет утро бледное на нас
Холодными и строгими очами, —
Мы потухаем, мы полны стыдом
Перед его насмешливым судом.
XLIII
В тот вечер на балу она была.
Забелин Веру не узнал сначала:
Как эта ясность милого чела
Нежданной, дерзкой прелестью дышала!
Она ему чужда и весела,
И с видом легкомысленно-беспечным
Кокетничать готова с первым встречным.
XLIV
Она задела кружевом его...
Сергей был в бешенстве: «Нет, каково!
Прошла — и хоть бы взором подарила!
Как будто бы меж нами ничего
И не было!» В нем гордость говорила
Сильней любви. Угрюмый на балу,
Нахмурив брови, он сидел в углу.
XLV
«Постой же, — думал, — глупенькой девчонке
Я отомщу!» Неправ был наш герой:
В ней резвая веселость, как в ребенке,
Была избытком жизни молодой;
Но он не мог бы, мелочный и злой, —
Так ум его тщеславье ослепило, —
Понять, как это детское в ней мило.
XLVI
Чтоб слабой воле разумом помочь,
Он рассуждает: «Прочь отсюда, прочь!
Какая пошлость!» Но зачем без муки
Не в силах он припомнить, как в ту ночь
Любил ее? Зачем же о разлуке
Так больно думать? Или с гневом вновь
Воскресла в нем угасшая любовь?
XLVII
Они сидели в парке утром рано.
Он наставленья, важный вид храня,
Читал ей: «Вы не любите меня;
Но я не понимаю цель обмана...
К чему? Ужель кокетство? Здесь ни дня
Я не пробуду; жалкую победу
Оставив вам, я завтра же уеду».
XLVIII
Она в ответ: «Недобрый вы!» В тоске
Поникла головой и замолчала,
Лишь зонтиком чертила на песке.
Слезинка на конце ресниц блистала,
Как дождевая капля на цветке.
«И уезжайте, пусть я, пусть такая,
Кокетка, нехорошая и злая,
XLIX
Одна останусь... что ж, и всё равно,
И пусть одна, — мне никого не надо;
Я — лгунья, гадкая — и очень рада!»
И слезы, накипевшие давно,
Дрожали в голосе; потрясено
Всё существо обидой нестерпимой...
А он... он встал, глухой, неумолимый.
L
«Прощайте». И, мертва и холодна,
Непобедимой гордости полна,
С презрительной улыбкой — как ни больно —
Хотела руку протянуть она...
«И вам меня не жалко?» — вдруг невольно
У Веры вырвалось... и он упал
Пред ней и молча, горько зарыдал.
LI
Когда уйти хотел он, полюбила
Она его, быть может, в первый раз.
Так недоступное для женщин мило,
Так сердцу дорого в последний час
Разлуки то, что покидает нас.
Счастливым быть одно страданье учит;
Мы любим тех, кто нас сильнее мучит.
LII
Он говорил, послушен, робок, тих:
«Я помню, как сердился; вдруг увидел
Я ваши ручки, — гнев в душе затих,
И я почувствовал, что вас обидел,
Что я жесток, когда взглянул на них.
Как не любить мне этих ручек бедных,
Почти что детских, тоненьких и бледных...»
LIII
Но Вера не глядела на него,
Стыдливая от счастья своего,
С улыбкой утомленной и спокойной.
Он ей твердил: «Прости мне!» — «Ничего,
Уж я простила...» Тополь нежный, стройный
Листвой в лазури утренней звенел,
Как будто песнь любви над ними пел.
LIV
«Вчера, — промолвил он, — как это странно,
Вчера мне горько было не любить,
А между тем не мог я победить
В душе какой-то радости нежданной,
Что нет любви, что стало легче жить,
Что вновь свободен я, как птица в поле...
Я рад был одиночеству и воле.
LV
Себя мы слишком любим; не хотим
Иной любви, боимся, как недуга...
Но если мы тщеславья не смирим,
Но если только оттолкнем друг друга,
Потом всю жизнь себе мы не простим.
Кто много любит, тот страдает много;
Верь, это крест, нам посланный от Бога».
LVI
Она молчала. Сердце сжалось в ней
Предчувствием неведомых скорбей.
Во взорах — отблеск грусти непонятной;
Меж тем под лаской утренних лучей
Всё так дышало жизнью благодатной,
В лазури тополь листьями звенел,
Как будто песнь любви над ними пел.
LVII
Ночь; спит Боржом; шумит один поток...
Уж утро близко. Открывает взоры
Росой умытая звезда Авроры;
На выси гор потухший месяц лег.
Лишь в комнатке у Веры огонек.
Открыв окно, она прохладой дышит
И в дневнике заветном что-то пишет.
LVIII
«Сергей влюблен; успеху своему
Дивлюсь я, право; неужель такая,
Как я, могла понравиться ему,
Капризная, ленивая, пустая?..
Я даже некрасива; почему
Я нравлюсь людям? Рада этой чести
Я от души, но будь на их я месте...
LIX
Ужель к любви я окажусь способной?
Едва ли, — слишком я люблю себя, —
О, как люблю! Всё лучшее губя
В душе, люблю себя насильно, злобно,
И как стыжусь, как мучаюсь, любя...
Но чем ему я нравлюсь? Вот загадка.
А все-таки любимой быть так сладко...
LX
Чтоб сразу был развенчан мой герой
(Я часто наблюдала), мне порой
Довольно слова, черточки ничтожной,
Во вкусах, в мненьях, мелочи пустой,
Иль даже в разговоре нотки ложной;
Стыдишься вдруг того, кем был так горд;
Фальшивый тон — разрушен весь аккорд.
LXI
Когда он мне понравился, — я знала,
Что это очень важно, не умом,
А сердцем, — долго с жадностью искала
Я этой черточки фальшивой в нем:
В манерах, в мыслях, в голосе — во всем,
Искала так внимательно, злорадно —
И не нашла... и было мне досадно...
LXII
Люблю ли я его? И нет, и да...
Как человека — только иногда,
По вечерам, когда любовь сильнее
И как-то ярче... Утром же всегда
Мечты спокойней, сердце холоднее;
Тогда не человека, не всего, —
Люблю в нем только сердце, ум его.
LXIII
Он не простой; он чувствует так сложно,
Что я порой совсем теряю нить;
Он ищет, роется в душе тревожно,
Он не умеет попросту любить;
Рассудок может чувство в нем убить.
И это страшно мне, и я тоскую,
Его любовь к его уму ревную».
LXIV
Она закрыла тихо свой дневник.
Уж холод утра в комнату проник,
Звезда Авроры дивными огнями
Переливалась ярче над горами;
Ответила природа в этот миг
На первый луч денницы безмятежной,
Как сонное дитя, улыбкой нежной.
LXV
Почти два месяца прошло с тех пор.
У них любовь — всё тот же вечный спор
За первенство; поутру — охлажденье
И слезы горькие мгновенных ссор,
А вечером — восторги примиренья...
Счастливцы, не заметили они,
Как эти светлые промчались дни.
LXVI
Сбирался теплый дождь; в лесу молчанье;
Вечерний отблеск солнца в тучах гас;
Поцеловал он Веру в первый раз...
«И только-то?..» — шепнуло им сознанье...
Так много обещал им этот час,
Что каждый, грустью странною волнуем,
Разочарован первым поцелуем.
LXVII
Вдруг хлынул дождь из набежавших туч,
Но не померк вечерний солнца луч, —
Он полон к миру тихого участья,
И брызнул ливень, светел и певуч,
Как будто всё заплакало от счастья.
Смешалось солнце с влагой нежных струй,
Как с теплыми слезами поцелуй.
LXVIII
Потом, когда они припоминали
Тот поцелуй чрез много-много дней,
Исполненный таинственной печали,
Он был для них чем дальше, тем милей, —
Им чудился и аромат полей,
И крыши дач Боржома дорогого,
И шум веселый ливня золотого.
LXIX
Однажды полдень пламенем дышал;
Лесной пожар волнующимся дымом
Вдали холмы и села облекал;
Там, над Курой, в обломках желтых скал
Всё онемело в зное нестерпимом;
Лишь ящерица быстрая порой,
Как изумруд, блеснет в траве сухой.
LXX
Зато свежо — под влажной тенью парка,
Где пенится зеленая волна
Боржомки горной, вечно холодна.
Сергей, когда бывало слишком жарко,
Спускался к ней; здесь мрак и тишина,
И в чудный свод, таинственно шумящий,
Сплелись чинары, дуб и клен дрожащий.
LXXI
К потоку с нежною мольбой они
Протягивают ветви, словно руки,
И говорят: «Помедли, отдохни, —
У нас так хорошо; к чему же муки,
К чему борьба? Пора уснуть в тени.
Куда ты рвешься, плача и тоскуя?..»
А он в ответ гремит им, негодуя:
LXXII
«Из недр Кавказа, страшен и суров,
Я вырвался; внимая реву бури,
Я созерцал рождение громов,
И мне ль плениться запахом цветов,
И мирным сном, и прелестью лазури!
О, нет! Скорей на волю! Жизнь мою
Лишь с океаном вечным я солью!»
LXXIII
Сергей глядел, счастливый и безмолвный,
На Божий мир, и в первый раз он жил,
Не думая, — как лес живет и волны;
Он никогда так просто не любил,
Без гордости; непримиримых сил
Затихла в нем мучительная битва;
Теперь любовь спокойна, как молитва.
LXXIV
С дороги не видать Сергея; свет
Чуть проникал сквозь чащу; конский топот
Два всадника... то Вера, с ней кадет,
Красавец; но... не может быть, — о, нет, —
Ему почудилось — влюбленный шепот...
Он руки жмет, целует, и она...
Она смеется, радости полна.
LXXV
Она смеется... Смех знакомый, милый!
Он столько раз внимал ему в тиши...
Так это было всё игра, — души
В ней нет!.. И вот на что он тратил силы!
Как счастливы они, как хороши!
Помчались вихрем; он высок и строен,
В сознании победы так спокоен.
LXXVI
«Да полно, любит ли она? — шептал
Какой-то голос: любит, да, он молод,
Красив, а я смешон, и худ, и мал...»
Он вздрогнул, — пробежал по сердцу холод.
«Всё кончено!» На землю он упал
С потухшими и мертвыми очами,
Без слез, немой, закрыв лицо руками.
LXXVII
Когда б он знал, что, под улыбкой скрыв
К нему глубокой нежности порыв,
Как никогда, его любила Вера;
Лишь им полна, лишь им одним, забыв
Про всё, не слыша глупой речи кавалера,
Она смеялась; счастлив был тот смех;
Он говорил: «Сергей мой лучше всех!»
LXXVXII
Когда б он знал, как ночью, в ожиданье
Зари желанной, Вера не могла
Сомкнуть очей, как утром на свиданье
Она с тревогой радостною шла
И как его любила, как ждала
Шагов, знакомой серой шляпы, встречи,
Улыбки, ласк и тихой милой речи!
LXXIX
Шел ночью дождь, разросся мутный вал
Боржомки бешеной, и с громом мчал
Он трупы сосен, вырванных с корнями,
И теплый ветер сыростью дышал;
Струился пар над влажными лесами,
На солнце каждый лист блестел, дрожа;
Лазурь была туманна и свежа.
LXXX
Вот подошел Сергей; спокойно, гордо
И вежливо ей руку протянул;
«На этот раз мое решенье твердо —
Я уезжаю вечером». Взглянул —
И вдруг лицо в смущенье отвернул:
С такой наивной, робкою мольбою
Она глядела: «Милый, что с тобою?»
LXXXI
— «К чему притворство, Вера?.. Я вчера
Узнал, что вы не любите, забавой
Была любовь... Наскучила игра...
Ну, что ж, нам разойтись давно пора.
Расстанемся без объяснений; право,
Так будет лучше». Молча, побледнев,
Она встает... И в нем проснулся гнев.
LXXXII
И, опьяненный сладким чувством мести,
Он ничего не помнил, говорил
Наперекор достоинству и чести,
Остановиться не имея сил, —
Разрушил всё, что прежде так любил,
Несправедливо, грубо и без цели;
И очи злобным торжеством горели.
LXXXIII
Она спокойна; сомкнуты уста
Печально, строго. Ни одна черта
Не дрогнула в лице ее бесстрастном:
То мертвая, немая красота.
Когда ж Сергей пред этим взглядом ясным
И пред величьем бледного чела
Умолк, — она в ответ произнесла:
LXXXIV
«Нам вместе жить нельзя, я это вижу.
Во мне вы ошибаетесь: но я
Любви до оправданий не унижу;
Скажу вам просто, сердца не тая,
Но и без клятв: чиста любовь моя.
Хотите верить — верьте; не хотите —
Удерживать не буду, — уходите.
LXXXV
Чего вам надо? — Власти надо мной?
В душе вы — деспот; но любви такой
Я не хочу, — неволя хуже смерти;
О, нет, из сердца вырву страсть, поверьте,
Но никогда не сделаюсь рабой. Простимся».
И не прежней робкой девой,
Она ушла надменной королевой.
LXXXVI
Сергей на вечер тройку заказал.
«Тем лучше, я свободен...» — он шептал,
Укладывая вещи, и руками
Дрожащими из шкафа вынимал
Белье, и пледы связывал ремнями.
А в комнате так пусто и темно,
Сверчок поет, и дождь стучит в окно.
LXXXVII
Слуга пришел с вечерним самоваром;
Сергей дал два рубля ему на чай;
И тот в восторге, с трогательным жаром,
Благодарил и кланялся: «Прощай,
Хороший, добрый барин! Приезжай
Опять в Боржом». Свеча во мгле мерцала
И одиночество напоминала.
LXXXVIII
Вдруг сделалось себя ему так жаль;
И безнадежною была печаль,
Как дождь ночной, унылый, однозвучный;
Казалась жизни сумрачная даль
Пустынею холодной, мертвой, скучной.
Он снова брошен всеми, одинок...
На старенький дорожный сундучок
LXXXIX
Он сел... Хотелось умереть Сергею...
Сверчок умолк, и самовар потух...
Чуть слышалось жужжанье сонных мух...
И он подумал вдруг: «А что-то с нею?»
От этой мысли захватило дух,
И сердце сжалось: вновь оно любило,
С тоской отчаянья, с безумной силой!
ХС
Вдруг в двери легкий стук... Он отворил...
«Как, Вера... вы?» — пред ней он отступил.
Она под черной, длинною вуалью,
Вся бледная, дрожала; взор молил
О чем-то с тихой, робкою печалью.
«Прости, Сережа, мне, — я не могла...
Уж не сердись, мой милый, что пришла...»
XCI
Убитый, жалкий, ноги обнимая,
Края одежды, мокрой от дождя,
Он целовал и повторял, рыдая:
«Ты ль это, Вера?.. Недостоин я
Тебя, родная, деточка моя...»
И с беспредельным, жгучим состраданьем
Он грел ей руки влажные дыханьем.
XCII
Покорно, ослабев, всё существо
В ней отдавалось нежности его
С доверием, как материнской ласке.
Она в тот миг, не помня ничего,
В изнеможенье, закрывая глазки,
Склонив головку бедную свою,
Шептала: «Господи, как я люблю!
XCIII
Я слабая и жалкая, ты видишь,
Уж я тебе всем сердцем отдаюсь;
Ты можешь зло мне сделать, — не боюсь;
Ведь деточку свою ты не обидишь...
Люблю — и не скрываю, не борюсь...
А знаешь, шла я по лесной дорожке, —
Там сыро, страшно!..» — «Бедненькие ножки!..
XCIV
Совсем холодные!» — Ее жалел
Он как дитя больное, со слезами
Лаская, ножки маленькие грел,
Как птенчиков озябнувших, руками
И поцелуями... Но мрак густел.
«Пора!» — он встал, и с грустью молчаливой
Они простились... Он уснул счастливый.
XCV
. . . . . . . . . . . . . . . . .
XCVI
Кончался август; с ласкою печальной
Глядело солнце; мягок и душист
В тени лесных тропинок желтый лист;
А небосвод, глубокий и хрустальный,
Прозрачен, звонок, холоден и чист,
И с утренней росой на георгины
Ложатся нити тонкой паутины.
XCVII
Как веянье отрадной тишины,
Предсмертный сон объемлет мир неслышно,
Но грезы смерти негою полны,
Как счастья и любви живые сны.
Вознесся лес таинственно и пышно,
Как золотой, великолепный храм,
К пустынным ярко-синим небесам;
XCVIII
Трепещущий, с улыбкою покорной,
Он, как жених — невесты, смерти ждет;
Она к нему, желанная, придет
Прекрасней жизни, с лаской благотворной...
Зачем, о смерть, твой радостный приход
В природе мы одни лишь, дети праха,
Клянем, полны отчаянья и страха?..
XCIX
Сергей испуган жизнью и смущен;
Счастливым дням не доверяет он:
Так узник бедный, к воздуху темницы
Давно привыкший, солнцем ослеплен,
И, отвращая взоры от денницы,
Он всё грустит в дубровах и степях
О сумраке тюремном и цепях.
C
Ужель опять Забелин мой тоскует?
Ужель к нему вернулся прежний сплин?
Он говорит: «Люблю», ее целует —
И думает: «Я — муж, я — семьянин,
Уж никогда не буду я один,
И днем, и ночью — всюду, вечно с нею...»
От этой мысли холодно Сергею.
CI
Наедине он рассуждает так:
«Легко сказать — жениться!.. Это шаг
Непоправимый; разбирая строго,
Обуза тяжкая — законный брак;
И, право, в одиночестве так много
Поэзии...» Горюет всей душой
Сергей о жизни вольной, холостой.
CII
Герой наш, полон робости нежданной,
Остановился вдруг на полпути.
Чтоб жизнь начать, не может он найти
Решимости: как пред холодной ванной,
Дрожит, не знает, как в нее войти —
Нелепое, смешное положенье!
А силы нет, чтоб победить сомненье.
CIII
Опять сомненье! Бедный мой Сергей!
Уж он предвидит скуку и заботы,
И петербургских пятых этажей
Квартирки плохенькие, визг детей,
Кухарок, нянюшек, портнихи счеты
И запах от пеленок; дрязги, чад
Котлет из кухни и семейный ад.
CIV
«Но это вздор, ведь я люблю, мне честность,
Мне долг прямой велит любить...» И вдруг
Всю душу охватил ему испуг.
«А если...» — он не кончил; неизвестность
Его страшила; он искал вокруг
Поддержки и опоры; ум слабеет,
От ужаса в нем сердце леденеет.
CV
О, Боже мой, как тяжко сознавать,
Что всё в любви зависит от мгновенья!
То любит, то не любит он опять.
И невозможно чувству приказать:
Оно — порыв, каприз воображенья,
Он не владеет им... Меж тем, грозя,
Пугает мысль, что не любить — нельзя.
CVI
Но что же делать? Страсть из чувства долга,
Как скучная обязанность, гнетет;
Возможное нам мило ненадолго,
Преступное нас манит и влечет.
Зачем так сладок нам запретный плод?
Он чувствует, что воля в нем бессильна...
И как заставить полюбить насильно?
CVII
«Я разлюбил!..» — однажды этот крик
Из сердца вырвался в безмолвье ночи.
Он пристально заглядывал в тайник
Души своей, до дна в него проник,
Смотрел, искал, прислушивался, очи
Вперив во тьму... и в сердце находил
Лишь мрак и пустоту, — он разлюбил!
CVIII
А между тем она так свято верит;
Он победил, окончена борьба,
Она теперь покорна и слаба,
Не взвешивает чувств своих, не мерит;
Его мгновенных прихотей раба —
Идет на жертвы, горе и страданье
Безропотно, как агнец на закланье.
CIX
Увы! Для бедной девушки порой
Так ясно, что ее покорность губит,
Что надо быть кокеткой, гордой, злой, —
Но силы нет, и с детской простотой
Она открыто, беззаветно любит;
И тем неумолимее Сергей,
Сознав вину, срывает гнев на ней.
CX
Послушная, она не возражает,
Не жалуется, — он бы и не мог
Ее понять, — тихонько вытирает
Глаза, в дрожащих ручках свой платок
Свернув, как дети, в маленький комок,
И слушает, и горько-горько плачет:
«Ну что же, Бог с ним, ничего не значит.
CXI
Пусть он неправ, я всё перенесу...»
Сергей, смотревший с нежностью глубокой
На бледный лик, на светлую косу,
На милую печальную красу,
Теперь глядит так злобно и жестоко,
Как за слезою катится слеза,
И красные опухшие глаза
CXII
Ему не нравятся. Уж в сердце глухо
Вражда заговорила, — скука, лень
И отвращенье: так в осенний день
Бывает пыльно, ветрено и сухо;
И хоть бы капля чувства, хоть бы тень...
В душе он ищет жалости напрасно:
В ней всё так жестко, холодно и ясно.
CXIII
«Ты разлюбил меня, Сережа?» — раз
Бедняжка молвит; ждет она лишь слова.
Одной улыбки, взора милых глаз,
Чтоб верить вновь и всё простить тотчас,
Ему на шею броситься готова...
Сергей со злобой начал говорить,
Что он ее не вправе разлюбить.
CXIV
И как могло сомненье в ней явиться?
Ведь, кажется, вопрос решен; она
Уверенною быть вполне должна,
Что не раздумал он на ней жениться...
И Вера слушает, как смерть, бледна,
И только очи широко открыты,
Какой-то мертвой дымкою покрыты;
CXV
Их взор безжизнен, сух и воспален,
В Забелине кипело чувство злое;
«Как этот взгляд, — с досадой думал он,
Невыразителен и неумен;
В нем что-то глупое, совсем тупое...»
Поняв, что уж ничем нельзя помочь,
Ему писала Вера в ту же ночь:
CXVI
«Я разлюбила вас и не желаю
Притворствовать. Запомните, Сергей,
Хотя могли вы быть ко мне добрей,
Я вас ни в чем, ни в чем не обвиняю
И лишь прошу уехать поскорей.
Ведь искренность для нас всего дороже,
А вы не любите меня, — я тоже.
CXVII
Молю тебя, мой милый, уезжай,
Я требую, ни дня не медли дольше;
Но, возвратясь в родной, далекий край,
Хоть изредка про Веру вспоминай.
Я буду за тебя молиться... Больше
Не встретимся мы на земном пути;
Да сохранит тебя Господь, — прости!»
CXVIII
Как плакал он, письмо ее читая,
От жалости не к Вере, а к себе...
Достиг он цели, победил в борьбе
И утолил тщеславие. Пустая,
Ничтожная победа, что в тебе?..
Бесцельное свершил он преступленье,
Навеки стыд в душе и угрызенье.
CXIX
Сумел любовь рассудком он убить.
Что пользы в том? Увы, за свежесть чувства,
За каплю нежности, за дар любить,
Как любят дети, просто, без искусства,
За тот порыв, дающий силу жить, —
Он отдал бы, раскаяньем томимый,
Свой гордый ум, — свой ум непобедимый.
CXX
Он молод, впереди вся жизнь, в нем кровь
Кипит, а уж в сознанье холод вечный...
«Нет, мысль — не всё, есть вера, есть любовь;
Но где же взять их, как вернуться вновь
К любви без дум и к простоте сердечной?» —
Так размышлял он, в экипаж садясь.
«Ну, с Богом, в путь!» — и тройка понеслась.
CXXI
Холодный ветер; пыль встает клубами,
Вдоль по пути летят, за роем рой,
Сухие листья осени глухой...
Река бушует темными волнами,
А нежный тополь, что шумел весной
В лазури утренней и пел про счастье,
Теперь дрожит под холодом ненастья.
CXXII
Там, над дорогой, меж густых ветвей,
Стояла Вера. Всё затихло в ней,
Как будто не сама она страдала,
А лишь рассказ давно минувших дней
В какой-то книге про себя читала,
Как будто только сон ей снился... Вдруг
Раздался колокольчик... Слабый звук
CXXIII
Всё ближе, ближе... Он! «Сережа, милый!..»
Не слышит... тройка мчится, замер крик...
В ней сердце, мысли, очи, бледный лик,
Всё существо с неудержимой силой
Туда, за ним стремилось в этот миг:
Так стебли трав в воде дрожат порою,
Стремясь за убегающей волною.
CXXIV
Как листьев легкий шум, ее слова
Унес холодный ветер вдаль, и голос
Затих, на грудь поникла голова;
Как скошенный на ниве бедный колос,
Без слез, без жалобы, почти мертва,
Она упала... И ему так больно,
Так страшно сделалось, что к ней невольно
CXXV
Он обернулся; но вперед, вперед
Рванули кони и стрелой умчали...
Возврата нет! Увы, судьба не ждет,
И вдаль она, как тройка, унесет
От всех, кого любили мы и знали;
Они с мольбой взывают нам вослед:
«Вернись, помедли!» — но возврата нет.
CXXVI
Они к нам простирают руки, тщетно!
Мы далеко: «Прости!»... последний взгляд
С отчаяньем кидаем мы назад...
Наш крик замрет в пустыне безответной;
Взовьются кони и летят, летят,
Чем дальше, тем скорей, неутомимо, —
Мечты, друзья, любовь — всё мимо, мимо!
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
I
«Beati possidentes»4, — вот что важно:
Блаженны те, чей кошелек набит
Кредитными рублями! Пусть отважно
Их мысль в надзвездной области парит:
Пробудит вдохновенье аппетит
Для ужина. Но с пустотой желудка
Лирический восторг — плохая шутка!
II
На крыльях грез в какой-то чудный край
Летишь, бывало. Вдруг жена подходит:
«Прекрасно, милый друг, — пиши, мечтай!..
Вот до чего поэзия доводит, —
Сегодня нет обеда! Так и знай...»
Она права, скажу я между нами:
Не будешь сыт красивыми стихами.
III
Роптать и мне случается порой:
Зачем я не сапожник, не портной?
В хорошем сюртуке или ботинках
Есть польза несомненная: простой,
Понятный смысл, — а в звездах и в росинках,
И соловьях — какой в них толк — для тех,
В ком вдохновенье возбуждает смех?
IV
Забавный титул юного поэта
Мне надоел. Что может быть скучней,
Как вечно у редакторских дверей
Стоять с портфелем? Слушаясь совета
Серьезных и практических людей,
Забуду с музой ветреную дружбу,
Остепенюсь и поступлю на службу.
V
Когда пустое место наполнять
Типографу приходится в журнале,
Поэту позволяют выражать
Свои восторги, думы и печали
Стихотвореньем строчек в двадцать пять —
Никак не более. Вошло в привычку
У нас стихи печатать «на затычку», —
VI
Как говорил покойный Салтыков...
И, может быть, испуганный читатель,
Взглянув на ряд моих несчетных строф,
Воскликнет: «Да хранит меня Создатель
Читать роман в две тысячи стихов!»
Он прав. Мне эта мысль тревожит совесть...
Но делать нечего, — окончу повесть.
VII
Сергей вернулся в Петербург: дома
В тумане желтом, дождь, гнилая осень,
Октябрьских полдней серенькая тьма...
Ему здесь душно: давят, как тюрьма,
Глухие стены. Запах южных сосен,
Лазурь небес припоминает он
На грязных, темных улицах, как сон.
VIII
Кругом всё то же... Дни его так пусты...
Знакомый красный дом, городовой,
И вывеска над лавкой мелочной
С изображеньем хлеба и капусты...
Узор на ширмах, запах комнат, бой
Часов в столовой, тишина, и снова —
Весь ужас одиночества былого.
IX
«Опять — унылый, бесконечный день!..»
Проснувшись утром, глаз не открывая,
Он думал. Скучно. Одеваться лень.
Часы обеда, ужина и чая —
Вот все событья. Он читает. Тень
Всё гуще — сумерки; и в эту пору
Приносят лампу и спускают штору.
X
Ну, слава Богу, ночь уж близко! Цель
Его желаний — бросится в постель,
Скорей задуть свечу... Душа устала...
Он с отвращеньем думал: «Неужель
И завтра то же, и опять сначала —
Вставанье, кофе, чтенье и опять, —
Обряд постылый жизни исполнять!..»
XI
Забелин к доктору зашел от скуки.
Тот взвешивал его: «Помог Кавказ!
Прибавилось полпуда. В добрый час!..
Что значит климат! — потирая руки,
Смеялся немец. — Поздравляю вас:
Теперь сто лет вам жить!» — и с жалкой, бледной
Улыбкою внимал Сережа бедный.
XII
«В труде — спасенье! — просветлев на миг,
Он раз подумал. — Буду на магистра
Держать экзамен!» — и за груды книг
Принялся лихорадочно и быстро.
Сидел две ночи, но едва проник
Он в смысл одной главы: душа тревожна.
Он чувствует — работа невозможна.
XIII
Однажды шел по улице Сергей.
Сквозь талый снег был слышен визг саней
На мостовой, и скользкие панели
Сияли в мутном свете фонарей;
Из водосточных труб ручьи шумели,
И пьяный пел у двери кабака,
И тихо падал мокрый снег... Тоска!
XIV
Сереже снилась комнатка; он весел,
Работает. Уютно и тепло.
И кроткое, любимое чело
На темном бархате глубоких кресел
Под лампою так нежно и светло...
И шьет она, — чуть слышен безмятежный,
Приятный звук иглы ее прилежной...
XV
Он всё отверг. От счастья сам ушел.
Простая жизнь казалось пошлой долей.
Он гордую свободу предпочел,
И, одинок, самолюбив и зол,
Остался он с своей постылой волей.
Но что в ней? В сердце — холод смерти. Свет
Любви погас, и в жизни смысла нет.
XVI
Был вечер. Полон грустными мечтами,
За книгой у камина он сидел.
Вдруг дверь открылась: Климов! Он влетел,
Обняв его, холодными усами
К щеке прижался, хохотал, шумел.
«Ну как живется, милый мой философ?»
И предлагал он тысячи вопросов.
XVII
«Да ты не знаешь горя моего:
Из школы выгнали. За что, — спроси-ка!
За вредные идеи!.. Каково?
Уж, кажется, старался никого
Не обижать... Всё это глупо, дико...
. . . . . . . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . . . . . .
XVIII, XIX
Голубчик, жаль, до слез мне жаль ребят:
Ведь дело-то пошло у нас на лад!..
Работа славная! Но нет нам ходу,
Пока в деревне кулаки царят.
Со всей любовью искренней к народу,
С образованьем, с жаждою труда
Кому теперь я нужен? Ну, куда,
XX
Скажи, куда прикажешь деться?..» Много,
Он в этом духе говорил. Потом
Расспрашивал Сережу обо всем
С участьем, с нежной, дружеской тревогой.
Тот рассказал, как ездил он в Боржом.
Он, впрочем, говорил довольно мало,
С улыбкою небрежной и усталой.
XXI
«Признайся-ка, Сережа, ты влюблен?..» —
«Помилуй, что за вздор!..» — и с лицемерной
Беспечностью он отрицал. — «Смущен...
Ага, краснеешь, — значит, это верно!..
Уж вижу по глазам...» — Был удивлен
Сергей. Один оставшись: «Неужели, —
Он думал, — Климов прав?.. Так, — в самом деле! —
XXII
И сердце в нем забилось. — Боже мой,
Зачем, зачем все эти муки, бремя
Тоски и лжи?.. Что сделал я с собой?..
Ах, Вера!..» — Слезы хлынули волной,
Душа смягчилась. «Да, люблю, всё время
Любил родную, бедную мою,
И как я думать мог, что не люблю!..»
XXIII
Увы! любовь сомнение затмило.
Так в комнате луна царит в ночи;
Внесут огонь, и месяц от свечи
Померкнет вдруг; уносят — с прежней силой
Сияют вновь стыдливые лучи:
В нас ложный свет рассудка чувство губит;
Любовь, как месяц, тихий сумрак любит.
XXIV
Он Вере написал. Теперь тоска
Ему почти отрадна и легка, —
Надеждой робкою она согрета.
И пишет вновь дрожащая рука
Слова любви; он молит, ждет ответа,
Двух строк, хотя б упрека, и не лень
Ему на почту бегать каждый день.
XXV
Закрыв глаза, он шорох платья слышит
И милый, нежный голос. Чуть звонок,
В прихожую летит он на порог:
«Не почтальон ли?» Пятый раз ей пишет, —
Ответа нет. Он больше ждать не мог...
В душе росло безумное волненье —
То детский страх, то радость, то мученье.
XXVI
Он старое письмо хранил. В тоске —
То был последний луч его надежды.
В записке Веры, в желтом лоскутке,
Как в бедном увядающем цветке,
Был слабый аромат ее одежды,
Ее духов; и весь он трепетал,
Когда тот запах с жадностью вдыхал.
XXVII
Ответа нет как нет. Ужель не будет?
Ужель захочет Вера отомстить
И оттолкнет его? Ужель забудет?
Забыть нельзя... А он... ведь мог забыть!..
О, только бы позволила любить
Безмолвно, трепетно. Во мраке ночи
Он видит чьи-то горестные очи,
XXVIII
И всё над ним летают в тишине
Какие-то мучительные звуки:
«Сережа, я больна... скорей ко мне!..»
Она зовет, протягивает руки, —
Он это знает, чувствует во сне...
В слезах проснется, смотрит: тьма ночная.
И он один, и мучит мысль иная:
XXIX
«Что, если Вера вовсе не больна,
И даже весела, и всё забыла?
Приеду я некстати, и она
Промолвит мне, досадою полна:
"Ведь я писала вам, что разлюбила!.."»
От этих дум сошел бы он с ума,
Когда б, бедняга, наконец письма
XXX
Не получил. Писала мать из Крыма:
Опасно Верочка больна. Врачей
Пугает грусть ее. Необъяснима
Болезнь; и мать просила, чтоб Сергей
Приехал к ним, хоть на немного дней.
Он понял всё: от горя умирая,
Она рвала все письма, не читая —
XXXI
Из гордости!.. И вот три дня подряд
Сергей на поезде курьерском скачет.
И по ночам, когда в вагоне спят,
Он, на диване прикорнув, объят
Безвыходной тоской, тихонько плачет.
Очнувшись вдруг в возке на лошадях,
В унылых севастопольских степях,
XXXII
Он видит: мечется седая вьюга.
Но только что чрез горный перевал
Байдарские ворота миновал, —
Пахнуло теплое дыханье юга;
В воротах снежный прах еще летал,
А там, у моря, солнце уж пригрело
Подснежник трепетный с головкой белой.
XXXIII
Весна! И он взглянул с обрыва вниз:
Там лавр, олива, стройный кипарис,
И тихо плещет море голубое,
И под январским солнцем вознеслись
Дворцы Алупки в сладостном покое,
Внимая вечно ропщущим волнам:
И наш герой подумал: «Вера там!»
XXXIV
Над морем, в темной роще — домик белый...
Он — на крыльцо. Еще в последний раз
Помедлил: «Неужель теперь, тотчас?..»
И сердце сжалось. В дверь рукой несмелой
Стучит; вошел, не поднимая глаз...
В прихожей — мать. Пред ней, как виноватый,
Сергей стоял, смущением объятый...
XXXV
Потом он только помнит чей-то лик
В подушке... свет сквозь спущенные шторы,
Лекарства душный запах... слабый крик:
«Сережа!..» — счастьем вспыхнувшие взоры...
«Она!..» — узнал он, бросился, приник...
«Голубчик!..» — голову ему руками
Обняв, как мать, прижавшись к ней губами,
XXXVI
Шептала Вера: «О, побудь со мною
Вот так, еще минутку, бедный мой,
Хороший мальчик!..» — и его жалела, —
Простила всё и волосы рукой
Тихонько гладила... но ослабела,
Сомкнулись очи, замерли слова,
Упала на подушки голова.
XXXVII
В ее чертах искал он Веры прежней...
Всё, всё, что было с ней, он понял вдруг,
Прочел всю повесть гордых, тайных мук...
Чем дольше смотрит он, тем безнадежней
Его тоска. Из жалких, слабых рук
Она его руки не выпускала:
«Теперь мне так легко, легко!.. Я знала,
XXXVIII
Что ты придешь когда-нибудь ко мне...
Всё время я томилась одиноко,
Как будто в темной, страшной глубине,
Где холодно и душно, как на дне
Пруда... а ты был там, где солнце... так далеко;
Но первый луч мне в сердце горячо
Проник, и хочется еще, еще...
XXXIX
О, разве мог покинуть ты родную?!
Ты — мой. Одна я в жизни у тебя,
Не выдумаешь деточку другую,
Как ни старайся!.. Прежде для себя
Любило сердце, мучилось, любя;
Теперь ты мне, как я сама, — и сила
Любви навеки гордость победила...»
XL
Они твердят: «Люблю», душой, умом
Всё глубже, глубже входят в это слово,
Уж больше, кажется, нельзя, — потом
Нежданный смысл в нем открывают снова,
Опять «люблю», хотят исчезнуть в нем,
И чувству нет границ, и манят бездной
Слова любви, как тайны ночи звездной.
XLI
А дни проходят. Миндали в садах
Покрылись цветом розовым. В горах
Растаял снег. Больная солнцу рада.
Надежда робко светится в очах:
Так вспыхивает бледная лампада
Пред тем, чтобы потухнуть в вечной мгле.
Зазеленели травы на Яйле,
XLII
Дымились тучи на скалах Ай-Петри.
В сыром овраге желтый анемон
Уж распустился, воздух напоен
Весной, и запах моря — в теплом ветре.
Перенесли больную на балкон.
Она за белым парусом следила
Вдали... Потом, вздохнув, чело склонила:
XLIII
«Как хочется мне жить!..» Сергей цветов
Принес, и Вера с жадностью дышала
Благоуханьем свежих лепестков
И прятала лицо в них, и шептала:
«Как хорошо!..» Он плакать был готов:
Бескровный лик ее так худ и жалок
Среди росой обрызганных фиалок.
XLIV
Однажды у окна они вдвоем
Сидели в тихий вечер. Огоньком
Дрожал маяк на темном Ай-Тодоре,
И в лунном свете, мягком, золотом,
Едва дышало трепетное море,
И лишь одна горела над землей
Звезда, не побежденная луной.
XLV
Он ей шептал: «Нам больше слов не надо.
То вечное, что светится в лучах
Далеких звезд — и у тебя в очах
Горит и веет в душу мне отрадой.
Блаженства нет вне нас, оно — в сердцах,
Нельзя достичь его, понять лишь можно, —
Всё остальное призрачно и ложно.
XLVI
Бывало, в детстве молишься порой,
И вдруг, о чем молился, позабудешь,
Лишь чувствуешь младенческой душой,
Что близко Бог, что Боженька с тобой,
Вот тут, сейчас, и если добрым будешь,
Он не уйдет: так и теперь — в моей
Душе покой и счастье детских дней...»
XLVII
Они умолкли. Тишина царила.
И только сердце билось; и за них,
О чем они молчали, говорила
Природа вечным шумом волн морских,
Мерцаньем звезд... И Божий мир затих,
Чтобы внимать, как там, в ночном просторе,
Про их любовь немолчно пело море.
XLVIII
«Прошу тебя, Сережа, об одном, —
Однажды, подозвав его с улыбкой,
Она сказала, — помни, я во всем
Сама виновна. Не считай ошибкой
Того, что было, и себя ни в чем
Не обвиняй: я писем не читала, —
Из гордости любовь я заглушала.
XLIX
Во мне самой — причина мук и зла,
Твоя любовь лишь счастье мне дала;
Я снова бы как прежде полюбила,
И если б прошлое вернуть могла,
Я ничего бы в нем не изменила.
О, что бы ни случилось, знай, Сергей,
Что нет раскаянья в душе моей!..
L
Я испытала радостей так много,
И каждый взор твой в прошлом сердцу мил;
Я не хотела б, чтоб меня любил
Ты по-другому, — нет!.. Прошу у Бога,
Чтоб Он тебя за всё вознаградил, —
За всё, что ты мне дал, — и вечно, всюду
Твою любовь благословлять я буду!»
LI
Увы! то был последний разговор,
И ей всё хуже делалось с тех пор.
Предчувствуя, что уж близка могила,
Вперив на друга долгий, долгий взор,
Больная ничего не говорила,
Как будто с ним прощалась, и порой
Качал в тревоге доктор головой.
LII
Меж тем вставало в памяти Сергея
Всё прошлое; он позабыть не мог,
Как был тщеславен, мелочен, жесток,
Как сам разрушил счастье, не жалея.
Припоминал он звонкий голосок
И смех ее, и блещущие глазки,
И нежность первой, трогательной ласки,
LIII
Боржомский парк, любимую скамью,
В сосновой роще милую тропинку...
Давно, давно... то было, как в раю!..
Чтоб искупить одну ее слезинку,
Чтоб видеть Веру прежнюю свою,
Он отдал бы всю жизнь. Но нет возврата
И вечной тьмой душа его объята.
LIV
Он раз проснулся ночью. Отчего —
И сам не знал; как будто до него
Коснулось что-то. В комнате соседней
Всё замерло... Не слышно ничего...
Но сердцем понял он, что час последний
Был близок... К Вере бросился: она
Лежала неподвижна и бледна.
LV
Он увидал, что больше нет надежды.
Чуть слышался дыханья слабый звук,
И тихо, тихо приподнялись вежды;
В очах — не смутный бред, не ужас мук,
В них мысль, почти сознательный испуг..
Тихонько мать заплакала... сиделка
Перекрестилась... Часовая стрелка
LVI
Показывала три... и за стеной
Сверчок был слышен в тишине ночной.
Вдруг Вера прошептала: «Там... смотрите
Вот там... всё ближе, ближе... Боже мой!..
Ко мне, Сережа, мама... защитите!..»
И, задыхаясь, думает Сергей
И просит Бога: «Только б поскорей!»
LVII
Он на колени стал, изнемогая.
Мать подошла, и, полная тоской,
Вся бледная, но тихая, простая,
Она его жалеет: «Бедный мой
Сережа!» — гладит волосы рукой
И плачет с ним, и он, внимая звуку
Простых речей, целует эту руку.
LVIII
К рассвету Вере стало легче. Страх
Совсем исчез. Но не было в чертах
Уж ничего земного: в них другое —
Великое, спокойное, чужое.
Он отблеска любви искал в очах;
Она смотрела пристально, глубоко,
Но как-то странно, словно издалёка.
LIX
С восходом солнца Вера умерла,
Всё так же безмятежна и светла;
Когда прильнул дрожащими губами
Сережа к бледной ручке со слезами,
Уж холодна, как лед, она была...
Ее в уста целуя на прощанье,
Тихонько мать сказала: «До свиданья».
LX
Он выбежал из комнаты... Меж скал
Волна, не находя себе приюта,
Шумела и металась. Он не знал,
Что с ним и где он... Разум потухал...
Порой хотелось отомстить кому-то
И громко, громко закричать, проклясть
Какую-то бессмысленную власть,
LXI
Людей гнетущую... Он думал: «Боже,
Ведь я люблю, люблю еще сильней!..
О, где она?.. Люблю кого?.. Кого же?..»
Что нет ее, не мог понять Сергей, —
Так чувствовал он связь живую с ней.
Он углублялся в скорбь, ее измерить
Хотел умом, но в смерть не мог поверить,
LXII
Не мог... и даже мысль, что Веры нет,
В сознанье не входила... Мягкий свет
Упал из туч разорванных на море,
И море небу ясному в ответ
Затрепетало, засмеялось... Горе
Затихло в нем. Он вдруг отдался весь
Нахлынувшему чувству: «Вера здесь!»
LXIII
He в душной, темной комнате, а в лоне
Природы вечной, в шорохе листа,
В лучах, в дыханье ветра, в небосклоне
Душа ее незримо разлита,
Как мысль, как свет, как жизнь и красота!
Его любовь росла, росла без меры,
И всё ясней, понятней близость Веры.
LXIV
И каждый луч, и каждая струя,
И каждый вздох волны, былинки трепет, —
Всё, всё слилось в один любовный лепет,
В одну живую ласку: «Это — я,
Всегда с тобою деточка твоя!..»
Он отвечал, от счастия рыдая:
«Я слышу, слышу, милая, родная!»
LXV
Что было с ним, он сам понять не мог.
Перед лицом пустыни молчаливой,
Меж скал, у волн шумящих, одинок,
Колена преклонил он на песок,
Подняв сквозь слезы к небу взор счастливый.
«Отец Небесный мой...» — шептал Сергей
Забытую молитву детских дней.
LXVI
Она — в гробу. Вокруг цветы живые.
Открыты окна: падают лучи
Весенние на ризы золотые,
На дым кадил, на серебро парчи...
И тускло пламя восковой свечи.
А голубое море ярко блещет,
Смеется, дышит, пеной волн трепещет.
LXVII
Среди подснежников, фиалок, роз
Как будто спит она... и прядь волос
Колеблет ветерок... и слышно пенье:
«Рабу усопшую прими в селенья
Блаженные, Господь, где нет ни слез,
Ни воздыханья, ни земной печали...»
Слова святые радостью звучали.
LXVIII
И прямо к небу уносился дым
Кадил звенящих, легкий и прозрачный.
Сергей взглянул, — она была пред ним,
Как будто пред избранником своим
Невеста юная в одежде брачной.
И с ней тогда он заключил союз
Ненарушимых клятв и вечных уз...
LXIX
И сделалась любовь великой силой,
Всю жизнь согрела теплотой своей, —
Он чувствовал, что не изменит ей.
И многому страданье научило:
Он стал сердечней, проще и добрей.
Урок судьбы прошел ему недаром, —
Сергей под первым жизненным ударом
LXX
Окреп душой. И Вера с ним была —
Всегда, везде, ревниво берегла,
Как будто бы следила нежным взором.
И с милой тенью связан договором,
Сергей не смел, не мог бы сделать зла,
Мучительно боясь ее обидеть,
Немой укор в очах ее увидеть.
LXXI
В большой аудитории шумит
Толпа студентов... Сквозь морозный иней
Дерев развесистых в окно глядит
С далекою звездою вечер синий.
Уж с легким шумом в лампах газ горит...
Вошел профессор молодой — и волны
Толпы затихли... Все вниманья полны.
LXXII
Он говорил, — и речь его лилась
С волнующей сердца свободной силой,
Как будто бы меж ними родилась
Глубокая, невидимая связь, —
Он знал, что слово каждое входило
В их душу молодую глубоко.
Ему немного страшно, но легко.
LXXIII
И бесконечно радостно, и ново...
Ты в нем героя повести моей
Узнал, читатель. Обаяньем слова
Лишь потому в толпе царит Сергей,
Что сам был молод, сердцем близок ей.
Он чувствовал с улыбкой гордой, смелой,
Что делал доброе, святое дело.
LXXIV
Но не видал он, радостью объят,
Как там в окно из синевы глубокой
Упал сквозь иней луч звезды далекой:
Он был похож на благодарный взгляд,
Когда в нем слезы нежности дрожат, —
Мерцающий из бесконечной дали
И полный тихой сладостной печали.
LXXV
Рогожей крытый, маленький возок
Тащился в снежных тундрах под метелью...
Сидел в нем Климов. В дальний уголок
Сибири едет он всё с той же целью —
Узнать народ; как прежде, одинок,
Он странствовал в деревню из деревни,
Ночуя в юрте у якут, в харчевне
LXXVI
Или в избе, — при свете ночника
Он слушает рассказы ямщика,
Мотивы заунывных русских песен
Иль разговор о Боге старика...
И если матерьял был интересен,
Торжествовал исследователь наш,
И в книжке быстро бегал карандаш.
LXXVII
Он счастлив был, как птица на свободе.
Родную землю всей душой любил
За то, что дремлет в ней так много сил;
И как Сергей в науке, он — в народе
Успокоенье сердцу находил.
Был каждый прав в своем любимом деле,
И оба шли к одной великой цели.
LXXVIII
Бог помочь всем, кто в наш жестокий век
Желает блага искренне отчизне,
В ком навсегда не умер человек,
Кто ищет новой веры, новой жизни,
Кто не изменит родине вовек!
Привет мой всем, кто страстно жаждет Бога,
В ком не затихла совести тревога!
LXXIX
Пусть к вам летит простая песнь моя,
Безвестные, далекие друзья!
Мы все полны одним негодованьем,
Одной любовью и одним страданьем.
Нас, братья, много: мы — одна семья,
Мы одного мучительно желаем,
Мы вместе плачем над родимым краем.
LXXX
Там, на прибрежье теплых синих волн,
Вблизи часовни ветхой над аулом,
Откуда виден в море дальний челн,
Где ароматный, свежий воздух полн
Зеленых сосен бесконечным гулом,
Есть одинокая могила. В ней
Уснула та, кого любил Сергей.
LXXXI
Кругом покой и тишина: лишь пчелы
В цветах шиповника гудят весной;
О чем-то детском шепчет ключ веселый...
Как реквием таинственный, порой
Здесь слышен моря вечного прибой.
И радостна, тиха ее могила:
Она была любима и любила.
1890
- 1. Хлеб, рыба, волос (лат.). — Ред.
- 2. Любить (лат.). — Ред.
- 3. Горе побежденным! (лат.). — Ред.
- 4. Счастливы владеющие (обладающие) (лат.). — Ред.
РМ. 1890. № 3 и 4, с датой: «1890», без строф XXI и LXXIII первой главы (основного текста) и с вар. в строфе 38, в ст. 3 («у Бореля» вм. «в ресторане»); здесь поэма имеет две главы, поэтому нумерация строф не совпадает с нумерацией основного текста --ПСС-II, т. 23. В «Символах» и ПСС-II имеется опечатка (?) в строфе LXXXVII второй главы (в ст. 6 пропущен предлог «в»), которая исправляется по первой публикации. По указанию З. Н. Гиппиус «длинная поэма "Сергей Забелин"» (первоначальное загл.) писалась в течение второй их совместной зимы в Петербурге, т. е. зимы 1889—1890 гг. (Гиппиус-Мережковская З. Н. Дмитрий Мережковский. С. 322). Поэма вызвала большой читательский интерес и сделала имя Мережковского одним из наиболее популярных в начале 1890-х гг. Успеху ее у молодежи отчасти «способствовали намеки на факты современной действительности» (Новости и Биржевая газета. 1892. 15 сентября). «Поэма Мережковского "Вера", — вспоминал В. К. Станюкович, — была одно время в центре нашего внимания, и мы декламировали друг другу длинные отрывки из нее» (ЛН. Т. 85. М., 1976. С. 726). Об огромном «значении, которое сыграла в его жизни» эта поэма, рассказал на юбилейном чествовании Мережковского А. М. Хирьяков (Меч. 1935. 25 декабря). А. В. Карташов свидетельствовал, что его поколение восприняло поэму как знамение новой эры, положившей конец «писаревщине и чернышевщине»: «Ура! у нас новый Пушкин, новый "Евгений Онегин"! — так ликовали мы в провинции, читали друг другу "Веру" как манифест радостного освобождения в культе Пушкина» (Меч. 1937. 21 февраля). В. Я. Брюсов пометил в дневнике 20 августа 1895 г.: «Читаю "Веру" и умиляюсь» (Брюсов Валерий. Дневники: 1891—1910. М., 1927. С. 22). О популярности поэмы свидетельствует и эпиграмма на нее М. Горького (Русская эпиграмма: (XVIII — начало XX века). Л., 1988. С. 466. Б-ка поэта. БС). М. А. Лятский указал, что не только публика «с восторгом встретила "Веру"», но и критика на нее «отозвалась многочисленными заметками и статьями» (ПСС-I, т. 15. С. VI). Восторженные рецензии на журнальную публикацию поэмы принадлежали критикам различной ориентации — А. М. Скабичевскому и П. П. Перцову. Автор первой из них, опубликованной в двух номерах газеты «Новости и Биржевая газета» (1890. 29 марта и 3 мая), писал: «Давно уже не появлялось в нашей литературе ничего в такой степени художественно сильного, поэтического, чарующего. Г. Мережковский обнаружил в своей повести такой недюжинный талант и сделал такой поразительный скачок в своем развитии, каких трудно было и ожидать...» (3 мая). Еще более высокой оценкой завершалась рецензия П. П. Перцова: «В общем, поэма г. Мережковского написана настолько талантливо и герои ее так типичны и интересны, что, по нашему мнению, автор этим произведением окончательно завоевал себе среди наших молодых поэтов первое место после Надсона» (Казанский биржевой листок. 1890. 24 мая). «Вере» было посвящено и первое восторженное письмо Перцова Мережковскому (15 июня 1890 г.— РГАЛИ). Позже, в рецензии на «Символы», Перцов снова назвал «Веру» «лучшим произведением г. Мережковского», однако отметил здесь некоторую психологическую нечеткость: «Переход от пантеистического порыва, который охватил Сергея после смерти Веры <...> к бодрой работе при свете определенного идеала, не ясен для читателя» (РБ. 1892. № 11, отд. 2. С. 68). Высоко оценил поэму даже постоянный оппонент Мережковского — А. Волынский: в рецензии на «Символы» он назвал ее «может быть, лучшим поэтическим произведением г. Мережковского», правда тут же оговорившись, что и здесь «слишком много деланных стихов, растянутых описаний и пылких возгласов», и отметил психологическую неубедительность мгновенного перерождения героя после смерти любимой девушки: «Один удар — и глупый фразер обернулся блестящим, любящим и преданным отечеству ученым профессором» (СВ. 1892. № 4, отд. 2. С. 66). «Много свежести» отметил в «Вере» и А. А. Измайлов, указавший, что она, как и все поэмы Мережковского, «выточена, выработана и исполнена мысли» (Измайлов, с. 139). Положительную оценку М. Плотникова см. выше, в преамбуле к «Символам», с. 806. Встречались и отрицательные отзывы (см.: ЕО. 1890. № 324). Сразу после появления первой главы В. П. Буренин в своей обычной развязной фельетонной манере дал ей уничтожающую характеристику. Учитывая ее необычайную популярность у молодежи, он назвал ее «гимназической поэмой», написанной с «неподражаемой гимназической наивностью», предназначенной для гимназистов, герои которой глупы, как «школьники». В глумливой форме осмеяв неточные рифмы и некоторые строфы (в том числе и строфу LXXXIV, где упоминается его имя), Буренин назвал поэму пародией на Пушкина и Лермонтова, так как первые строфы «перепевают начальные октавы "Домика в Коломне" и строфы из "Сказки для детей"» (НВр. 1890. 30 марта, № 5059). Позже он повторил эти оценки, назвав «Веру» «институтской поэмой», «в которой автор подражает лермонтовской "Сказке для детей"» (НВр. 1891. 8 февраля, № 5369). В том же «Новом времени», в статье А. С. Суворина «Наша поэзия и беллетристика», вторая глава поэмы названа «непроходимой глупостью». «Это в существе дела не поэма, — писал критик — а та же беллетристика, только в стихах, насильственно склеенных, на которых нет и признака свободного вдохновения» (1890, 11 мая, № 5099).
- Вера — возможно, восходит к имени героини романа И. А. Гончарова «Обрыв» — одной из любимых героинь Мережковского. Имя это поэт дает героине своей детской поэмы «Не в духе времени» (ИРЛИ), которая также умирает от горячки, а ее возлюбленный, юный художник, бросается в Неву с моста у памятника Петру I. Название поэмы, кроме того, актуализирует семантику слова «вера» (см. об этом во вступит. статье, с. 47).
- Надсон — см. примеч. 99; о личных и литературных отношениях поэтов см. во вступит. статье, с. 17—18, 21, 26—29, 31.
- О, кто найдет для музы новый путь... Эту и следующие строфы, посвященные Пушкину, отчеркнул при чтении поэмы Брюсов на собственном экземпляре «Символов» (РГБ); строфы эти позже он неоднократно цитировал в письмах к разным корреспондентам (АН. Т. 98. Кн. 1. М., 1991. С. 295, 646, 733).
- Святая прелесть — цитата из «Молитвы» (1839) М. Ю. Лермонтова.
- Парголово — дачное место под Петербургом.
- Лет тридцать прослужив. Ср. с характеристикой отца поэта в «Старинных октавах» (№ 222).
- Покорная, с надеждой на Творца и т. д. В этой характеристике проскальзывают черты облика матери Мережковского (ср. посвященные ей строфы в «Старинных октавах»).
- Panis, piscis, crinis (лат.) — существительные мужского рода, относящиеся к группе исключений из третьего склонения.
- Aorist — в древнегреческом и старославянском языках — форма прошедшего времени глагола, соответствующая русскому прошедшему времени у глаголов совершенного вида (т. е. не длительное и не повторяющееся время).
- Ксенофонт (ок. 430—355 или 354 гг. до н. э.) — древнегреческий писатель и историк; его произведения «Анабасис» и отрывки других сочинений штудировались в качестве «текстов для чтения» по греческому языку в младших и средних классах гимназии.
- Amo конъюктив — сослагательное наклонение от глагола amo (лат.).
- Цицерон Марк Туллий (106—43 гг. до н. э.) — римский политический деятель и писатель; его «Записки о Галльской войне» и некоторые из «Речей» входили в число «текстов для чтения» по-латыни в средних и старших классах гимназии.
- Какой-то метафизик примирял / Ученье церкви с Кантом. Речь идет о профессоре философии Петербургского университета Михаиле Ивановиче Владиславлеве (1840—1890), у которого Мережковский слушал лекции по логике, психологии и истории философии (см. об этом во вступит. статье, с. 16, 96). Мережковский повторяет бытовавшее в то время обвинение, выдвинутое хроникером BE (1887. № 12. С. 904—907), в том, что профессор в своем курсе «Психологии» учит уважать людей не за нравственные достоинства, а за их богатство. Об этом «предубеждении» студентов против Владиславлева вспоминает B. А. Поссе в книге «Пережитое и продуманное» (М., 1933. Т. 1. C. 97). Профессор философии А. И. Введенский в некрологической брошюре «Научная деятельность М. И. Владиславлева» (СПб.,1890) решительно отклоняет это обвинение, причем в числе тех, кто подхватил навет на профессора, он здесь называет В. С. Соловьева и Д. С. Мережковского (С. 4). Кант Иммануил (1724—1804) — знаменитый немецкий философ. К комментированию его «Критики чистого разума» сводился курс новейшей философии Владиславлева.
- На кафедру взошел старик и т. д. Здесь речь идет о профессоре древней истории Петербургского университета Федоре Федоровиче Соколове (1841—1909), у которого Мережковский слушал курс по истории Древнего Востока. Этот прототип был расшифрован В. В. Вересаевым, который в автобиографической заметке, вспоминая университетские годы, дает характеристику этого профессора строками из наст. поэмы (Русская литература XX века. М., 1914. Т. 1. С. 141).
- Но вот — юрист и т. д. На экземпляре «Символов» в РНБ прототип этой строфы расшифровывается читателем того времени как Василий Иванович Сергеевич (1835—1911); однако к моменту студенчества Мережковского Сергеевич был блестящим профессором и ректором университета; характеристика «не знал предмета» вряд ли могла к нему относиться. Скорее, речь идет об Эдмунде Романовиче Вредене (1836—1891), профессоре-юристе, о котором его бывшие ученики вспоминали как о легкомысленном «бонвиване»; ср. студенческое «mot», что он «не столько вреден, сколько совершенно бесполезен» (Кугель А. Р. Литературные воспоминания. Пг.; М., 1923. С. 11—12). Из года в год он читал составленный им еще в молодости довольно нелепый трактат по политэкономии, но развлекал аудиторию тем, что «бесподобно рассказывал анекдоты» (Жеребцов В. О. Воспоминания о Саратовской гимназии и С.-Петербургском университете. Саратов, 1912. С. 70).
- Базаров-нигилист. Именем героя романа И. С. Тургенева «Отцы и дети» Мережковский называет студентов-шестидесятников.
- Винт — см. примеч. 112.
- Был старичок-профессор, пылкий, страстный и т. д. Имеется в виду профессор-фольклорист и историк русской литературы Орест Федорович Миллер (1833—1889); по воспоминаниям современников, он был «очень похож на гнома» (ср.: «Он был похож на маленького гнома»), «читал лекции с необычайным жаром, с большим пафосом» и «справедливо слыл за стойкого защитника студенческих интересов» (Поссе В. А. Пережитое и продуманное. С. 94); его усилиями было создано Студенческое научно-литературное общество, деятельным участником которого был Мережковский; одно из этих заседаний на квартире профессора и воссоздано в следующей — XLII строфе.
- На пятом этаже большого дома... С 1881 г. до кончины О. Ф. Миллер жил на Васильевском острове близ Университета, по адресу: 3-я линия, дом 16.
- Сфинксы. Имеются в виду две скульптуры, вывезенные из Египта и установленные в 1832 г. на Университетской набережной, против Академии художеств.
- Исакий — Исаакиевский собор, построенный по проекту А. А. Монферрана в 1818—1858 гг.; далее в строфе описана скульптура на крыше собора, работы И. П. Витали.
- Конка — вид экипажа, передвигающегося по рельсам с помощью лошадей.
- Шопенгауэр Артур (1788—1860) — немецкий философ; мысль из его книги «Мир, как воля и представление», популярной тогда в России, вложена Мережковским в уста героя.
- Минский (наст. имя и фамилия Николай Максимович Виленкин; 1855—1937) — поэт и эссеист, представитель раннего символизма. Определение «идеала» Минского как «красивого и мрачного» вызвало недоумение Брюсова, поставившего на собственном экземпляре «Символов» (РГБ) против этого стиха вопросительный знак.
- Vae victis! — здесь в значении «пощады не будет»; слова галльского царя Бренна (390 г. до н. э.), сказанные им в ответ на протест побежденных римлян, которые выразили недовольство тем, что наложенная контрибуция (1000 фунтов золота) взвешивалась победителями слишком тяжелыми гирями; произнося эти слова, Бренн бросил на чашу весов еще и свой тяжелый меч (Тит Ливий. История Рима от основания города. М., 1989. Т. 1. С. 276).
- Эйфелева башня — стальная конструкция, высотой 300 м, сооруженная по проекту инженера А. Г. Эйфеля в Париже в 1889 г.; во время создания поэмы была главной архитектурной новинкой.
- «Исповедь» Толстого — трактат Л. Н. Толстого, написанный в 1879—1882 гг. и опубликованный лишь в 1884 г.; до публикации рукопись распространялась в гектографических копиях. О ее влиянии на Мережковского см. во вступит. статье (с. 19).
- Наш век <...> Неведомого ищет и томится. Подробнее о формуле «Неведомый Бог» см. во вступит. статье (с. 52—53; о семантике эпитета «неведомый» см. также на с. 85).
- «Власть земли» — цикл очерков (1882) писателя-народника Глеба Ивановича Успенского (1843—1902), идеи и личность которого оказали определенное влияние на взгляды Мережковского-студента.
- Поэтический кристалл — образ, восходящий к «магическому кристаллу» из «Евгения Онегина» (гл. 8, строфа 50).
- Писарев, готов Ты сапоги признать важней Шекспира — идущее из публицистики Ф. М. Достоевского полемическое высказывание (Достоевский Ф. М. Полн. собр. соч.: В 30 т. Л., 1980. Т. 20. С. 192—193), которое писатель приписал своему оппоненту, критику Дмитрию Ивановичу Писареву (1840—1868); в статьях последнего этого выражения нет.
- Обломов — герой одноименного романа (1859) И. А. Гончарова, высоко ценимого Мережковским.
- Клячею чухонца. Речь идет о петербургских пригородных финнах, занимавшихся грузовым извозом, в частности, перевозкой колотого льда для ледников; здесь: обязательный атрибут петербургской весны.
- Жаворонки — булочки в форме птиц, которые выпекались 9 марта ко дню сорокомучеников.
- Серсо — детская спортивная игра, в которой участники поочередно ловят обручи.
- Дедушка Крылов — см. примеч. к «Старинным октавам» (№ 222).
- Фофанов Константин Михайлович (1862—1911) — поэт, хороший знакомый молодого Мережковского.
- На станциях холодные котлеты. За этим стихом должен был идти еще один, возможно выпавший при первой и всех последующих публикациях.
- Понт — древнегреческое название Черного моря, которое широко использовалось в поэтическом языке XVIII — начала XIX в.
- Буренин Виктор Петрович (1841 —1926) — фельетонист «Нового времени»; его желчным нападкам неоднократно подвергались поэты-современники, в том числе и Мережковский. Поэт считал его наиболее характерным критиком времени, отмечая в нем «поразительный недостаток чувства литературной нравственности» («О причинах упадка...» // Мережковский Д. Л. Толстой и Достоевский. Вечные спутники. М., 1995. С. 533).
- А впрочем, может быть и то: умней и т. д. Шуточные стихи о забвении поэзии «для дел серьезных» оказались провидческими.
- Имеретины — жители исторической области Имеретии в Западной Грузии (в XV в. — Имеретинское царство).
- Сурам — Сурамский хребет, соединяющий Большой и Малый Кавказ.
- И местный Дон Жуан — телеграфист. Эта деталь, как и описание романа Сергея в Боржоме имеет автобиографический подтекст; о телефонисте Якобсоне, у которого остановился Мережковский в Боржоме в 1888 г., и о его ухаживаниях за З. Н. Гиппиус см. в воспоминаниях последней (Гиппиус-Мережковская З. Н. Дмитрий Мережковский. С. 294—295).
- Восточная княжна. Вероятно, реальным прототипом упоминаемого персонажа была «чеченская барышня Соня Кайтмазова», за которой ухаживал Мережковский в первые дни своего пребывания в Боржоме (Там же. С. 296).
- Твой факел, Гименей (греч. и рим. миф.) — бог брака; изображался с факелом в руке.
- Beati possidentes. Источником выражения является стих из девятой оды четвертой книги од Горация; позже Бисмарк употребил его как оправдание захватнической политики.
- «На затычку» — выражение из очерков «Благонамеренные речи» Михаила Евграфовича Салтыкова-Щедрина (1826—1889).
- Байдарские ворота — перевал через Крымские горы.
- Дворцы Алупки. Имеется в виду знаменитый дворец князя Воронцова, построенный в 1837 г. по проекту английского архитектора Блора.
- Яйла — главная гряда в системе Крымских гор; также название крымских пастбищ.
- Ай-Петри — вершина этой гряды; этой горе было посвящено одно из первых ст-ний Мережковского, сохранившееся в его гимназических поэтических тетрадях (ИРЛИ).
- Ай-Тодор — мыс на Южном берегу Крыма.
- «Отец Небесный мой» — по всей видимости, авторская трансформация начальных строк известной молитвы «Отче наш».
- «Рабу усопшую прими в селенья / Блаженные, Господь, где нет ни слез, / Ни воздыханья, ни земной печали» — вольное цитирование слов молитвы, произносимой священником в «Чине погребения мирских человек»; ср.: «Упокой душу усопшей рабы (раба) твоей (твоего) в месте светле, в месте злачне, в месте покойне, отнюдто же отбеже болезнь, печали и воздыхание» и далее после хора и вступления Дьякона: «Воскресший из мертвых Христос <...> душу от нас преставившейся рабы (раба) твоей в селеньях праведных учинит...». Др. редакции (см. с. 815):
- Борель — здесь: ресторан с французской кухней (Большая Морская, 16); с 1886 г. перешел во владение Жоржа Кюба.