Дмитрий Мережковский. Критика, публицистика, статьи, воспоминания, заметки
Ночью о солнце
Бог создал Еву из ребра Адамова. От начала мира этому поверили и верят до сего дня. Она — в нем, она — он; без него ее нет.
Девочка, на краю обрыва,
Плачет, свивая венок...
— Девочка, кто тебя обидел?
Она испугалась, что я увидел,
Пролепетала странный ответ:
— Меня Сотворивший меня обидел,
Я плачу оттого, что меня нет...
О, зачем ты меня тревожишь?
Мне твоего не дано пути.
Ты для меня ничего не можешь:
Того, кого нет, нельзя спасти.
Ты душу за меня положишь, —
А я останусь венок свой вить.
Ну, скажи, что же ты можешь?
Это Бог не дал мне — быть.
Вообще, господа критики — любезные кавалеры с дамами, даже у нас, в России, где нельзя упрекнуть их в излишней любезности. Пока писательница — только писательница, женщина — только женщина, — ей многое прощается. Если бы он, а не она писала, — сочли бы посредственным или никуда негодным; ну, а для нее недурно.
Но горе той, которая не захотела этой чести, выступила из-за щита своей женской слабости, усомнилась в том, что «Бог не дал ей быть».
Вот главная вина З. Гиппиус. Все простили бы, только не это. Она коснулась тайны, которой нельзя касаться, древней-древней, семью печатями запечатанной, — тайны о браке, о поле, о нем, который есть, и о ней, которая не должна, не может, не хочет быть. Тут вовсе не эмпирический, не нравственный, не общественный вопрос о равенстве или неравенстве, о свободе или несвободе женщин, а неизмеримо более глубокий, метафизический вопрос о двух полюсах мира, о бытии и небытии, о мужском и женском в их вечной, нездешней противоположности.
Мужчина все позволит женщине — преклонит колени и отдаст ей все права, свободы, почести, — только не позволит ей быть. Быть ей — ему не быть: вот западня дьявола, которая кажется заповедью Божьей. «Глава жене — муж». Это ведь и значит: он есть, а ее нет.
И вовсе не литературная критика, не бытовая нравственность, не общественное мнение восстали бы на нее, если бы удостоили прислушаться к тому, что она говорит, а вот эта именно древняя тайна пола, тайна «женского» — как бы сама природа, закон естества.
— А, ты захотела быть. Так будешь же. Но будешь притчей во языцех, позором среди жен. Твоя смерть — смех. Смехом тебя казню. И затоскуешь о своем ничтожестве, опять захочешь не быть. И не сможешь. Будешь иметь душу. Но посмотри на нее, на душу свою:
Она холодная, она — змея.
Меня изранила противно жгучая
Ее коленчатая чешуя...
Своими кольцами она, упорная,
Ко мне ласкается, меня душа.
И эта мертвая, и эта черная,
И эта страшная — моя душа.
Таков закон естества, порядок необходимости. Но что же такое религия, как не борьба с необходимостью, во имя чуда, во имя иного порядка? И вот Она же — в этом ином порядке:
Средь расцветающих небес,
Тот не забудет тайну смелую,
Обетование чудес...
Душа моя, душа свободная,
Ты чище пролитой воды,
Ты — твердь зеленая, восходная,
Для светлой Утренней Звезды.
Недаром оба стихотворения поставлены рядом и озаглавлены: «Она». Между этими двумя полюсами — «вечно женским» и «вечно женственным» — колеблется игла весов, тонкая, острая, — вся поэзия Гиппиус.
В романе Уэллса «Путешествие на Луну» описываются лунные люди, похожие на исполинских муравьев, почти в рост человеческий, но такие слабые, хрупкие и валкие, что одному земному человеку легко истребить их целое полчище: стоит любого ударить или даже просто пальцем ткнуть, — он уж и готов: подломились лапки, хрустнул, завалился и подох.
В одном недавно напечатанном рассказе З. Гиппиус с этими «лунными муравьями» сравнивает тех современных русских людей, из которых набирается нынешнее небывалое множество самоубийц. Такие же они слабые, хрупкие, валкие: чуть тронешь — хрустнул, завалился и подох. Ужасающая готовность к саморазрушению, самоуничтожению; любовь к смерти, влюбленность в смерть.
Мне суждено неодолимо?..
Теряет бледные листы
Мой сад, Тобой завороженный...
В моем саду проходишь Ты, —
И я тоскую, как влюбленный.
Так сильна у нее самой эта влюбленность в смерть, что иногда начинает казаться, что и она той же неземной породы, что ее собственная поэзия — поэзия «лунных муравьев». Со всех «цветов зла» сочащийся, невидимо разлитый в воздухе яд, который превращает кости человеческие в скорлупу насекомых, собирает она и складывает в стихи, как мед в соты. И куда только ни залетает, в какие страшные орхидеи-мухоловки ни забирается, чтобы пососать этого смертного яду.
Любовь к смерти — и это все? Стоит немного пристальнее вглядеться в поэзию Гиппиус, чтобы увидеть, что это не все, что она ищет не только яда, но и противоядия. Нашла ли, найдет ли, — вопрос иной, но что ищет, нет сомнения. Может быть, для того только и проделывает над собою все эти опасные, почти преступные опыты, чтобы изучить заразу, победить ее изнутри, подобно врачу, который прививает себе болезнь, чтобы найти лекарство.
Коренное свойство «лунных муравьев» — невинность, неведение того, что с ними делается: гибнут и не знают, — как, отчего и за что. З. Гиппиус знает, во всяком случае, знает, откуда все пошло, где и когда началось.
Шумно, дико и темно...
Там — веселье с кровью слито,
Тело в тело вплетено...
Все разбито, все забыто, —
Пейте новое вино.
Жадны звонкие копыта...
Будь что будет, — все равно.
Это в октябре 1905 года, а в декабре того же года:
Есть обеты — их нельзя развязывать.
Человеческая кровь — заветная:
Солнцу кровь не велено показывать.
Так вот откуда пошло, где и когда началось. Лунно-муравьиная чума от крови, показанной солнцу. Самоубийство — за убийство, казнь — за казнь, кровь — за кровь.
Их ни забыть, ни затоптать.
Горит, горит на темном теле
Неугасимая печать.
О, конечно, можно бы перевести и на прозу эту поэзию...
Сначала кровавый, потом пыльный вихрь:
В сером вихре тает плоть.
Помяни мое паденье
На суде Твоем, Господь!
И наконец, серая слякоть:
Оседают небеса.
Веселы и шепотливы
Дождевые голоса...
О гниеньи, разложеньи
Все твердят, — не устают,
О всеобщем разрушеньи
Умирании поют.
Та самая слякоть, в которой мы и сейчас находимся.
Надменные, мы тлеем, не горя...
О, страшная и рабская дорога!
О, мутная, последняя заря!
Подписано 1904 — до «освобождения», но можно бы подписать и 1910—11—12 и еще Бог весть каким годом, потому что в этой неподвижной серости, однозвучной слякоти само время как будто остановилось, сделалось вечностью.
Единый миг застыл — и длится,
Как вечное раскаянье.
Нельзя ни плакать, ни молиться...
Отчаянье! Отчаянье!
Сомкни плотней пустые очи
И тлей скорей, мертвец.
Нет утра, нет дней, есть только ночи...
Конец.
Конец «лунных муравьев»: подломились лапки, хрустнул, завалился и подох.
Какая-то московская барышня из красного знамени, с которым в 1905 году шла на похоронах Баумана, в 1910 году сшила себе декадентское платье для маскарада. Вот в кратчайшем символе судьба всех «лунных муравьев», тот хваленый отказ от общественности, возврат к личности, о котором так хлопочут «Вехи».
Бывшие декаденты в искусстве — теперешние «лунные муравьи» в жизни. Слепое самоутверждение приводит к саморазрушению, к самоубийству личности. Это две стороны одного и того же. Единый первоисточник обоих ядов, и декадентского, и «лунно-муравьиного». Вот что знает З. Гиппиус, вот с чем она борется. Вся ее поэзия — удачная или неудачная, но несомненная попытка борьбы именно с этою заразою, поиски за противоядием именно от этих ядов.
Только в самом конце декадентства старого, слепого, нерелигиозного утверждения личности — ее острейшее острие ломается, или, вернее, сама личность переламывает, перебарывает, преодолевает себя, чтобы выйти в общественность, уже не старую, слепую, а новую, зрячую религиозным зрением. Вот чем отличается З. Гиппиус от всех своих сверстников, русских декадентов. У них у всех личное остается личным.
От уединения к соединению, от себя ко всем, — таков путь З. Гиппиус, еще не пройденный, но уже начатый.
Чтобы спастись, надо знать, отчего гибнешь. На вопрос: отчего? — нельзя точнее ответить, чем отвечает поэт.
Это верно не только о каждом человеке в отдельности, но и о целых поколениях, о целых народах.
Жестко-тупое, всегда безобразное...
Трупно-холодное, жалко-ничтожное,
Непереносное, ложное, ложное.
Но жалоб не надо; что радости в плаче?
Мы знаем, мы знаем: все будет иначе.
Было и будет. Святое в бывшем, святое в будущем.
И вижу я: на ком-то загораются
Сияньем новым белые венцы...
Над временем, во мне, соприкасаются
Начала и концы.
Было начало, будет конец. Соприкоснется святыня со святынею, бывшее с будущим.
Дело наше такое, бездомное.
Петухи поют, поют...
Но лицо небес — еще темное.
На деревья гляди, на верхи;
Не колеблет их близость рассветная.
Все поют, поют петухи;
Но земля молчит, неответная...
Пусть молчит, только бы этот крик петухов, ночью о солнце, не умолкал.
Отмерцали ночные зарницы, —
Солнце встает вдали...
Какою мерою любовь измерить?
О, дай мне, о, дай мне верить
В силу моей земли!
Только бы вера была, и сила будет, солнце встанет. Тогда-то ответит земля на крики вещих птиц...